![]() |
ЖУРНАЛ КУЛИШОВА К содержанию |
Инна КУЛИШОВА Израиль, Тель-Авив |
* * *
Хочется плакать. Но плакать нечего.
И.Бродский
Я ничего не ощущаю больше.
Лишь статуи границ и городов -
Париж, Стамбул и очертанья Польши -
Плывут по узким рекам слез и снов.
Гондолы напряженные ладоней
Качаются на воздухе слегка.
И солнце силой в тысяч сто Японий
Не принимает прищур рыбака.
Ах, тятя, тятя, тянут наши сети
Отсюда нас. И тень, как черный хвост,
Все мечется. И плачут, плачут дети,
Усиливая возраст свой и рост.
Господь со мною: Из петли петляю
В петлю. На редкость узкие узлы.
И режет ночь, приставленная к лаю
Собачих стай, как эхо, мне углы.
И уже, уже стены, округляясь
До двух зрачков нулей. И я одна.
Одна. И проникаю, проникаюсь
Без рифмы, без спасенья смыслом дна.
. . .
Париж, Стамбул, Нью-Йорк, гондол акулы.
И саксофон, дотягивая до
Последней ноты, раздвигает скулы,
Разбрызгивая звуки. И никто,
Никто здесь не был. Я стою и в воду
Гляжу. И вижу дно. И вижу ил
И лет, и букв, теряющих природу.
Нет, здесь, никто не умер. И не жил.
* * *
Это медленный, медленный блюз печали.
Он слегка переигрывает ритм захолустья.
Времени. Ты бы хотел так, да?
Но, может быть, я не права. В начале
все кажется столь быстротечным. Об устье
реки задумываешься у ее истока. Но и тогда
не загадывай. Прошлое недостижимей
будущего. Ибо последнее еще настанет.
Вечер болтается за окном, как коньяк
в бокале, горьковатый на вкус. В нажиме
пера догадаюсь, как к тебе относиться. Тянет
на север не более, чем на юг. Итак,
это блюз. Он течет меж холмов, по равнинам,
у подножия гор растекаясь предчувствием моря.
Сердце бьется лишь потому, что хочется быть
самим собой. Солнце ложится на волосы славянина,
перебираясь на губы той, что вскоре
отправится на Восток. Отчего ж не уплыть,
ежели все равно настает то, что не меньше
того, что было. Стоит ли, припоминая
черты лица, морщиться в поисках точности? Ты
не согласишься, наверное, но втайне каждый, на гейше
женатый, мечтает о монашенке. И наоборот. Стая
рассчитана на отщепенца. Как пасть пустоты
в самом крайнем случае - на любовь. Короче,
рассчитывая на другое, мы знаем о большем.
Уточним друг друга в движениях пальцев, губ,
ресниц, в задержке дыханья. А лучше прочесть "Отче
наш" и заснуть, чтобы было о чем попозже
не вспоминать. Мир все-таки не настолько груб,
чтобы броситься сразу в глаза. Постепенно
все происходит именно так, что наготове
окажется тот, кто произносит ночью "Отче наш".
И знает, что за этим следует. Вена
трубы тянется. Хлещут звуки. И в слове
остается главное.
Ангел молча слушает блюз, поднимаясь к себе на этаж.
* * *
Кажется, я забыла номер
комнаты, по которой ходят люди, животные,
над которой
летают птицы...
Либо мозг сэкономил
на памяти. Вся ее подноготная
отразится
белой тенью на голой
странице -
словно через Мусорные ворота *
прочь из города. Прочь из
города. Прочь
из города... Это плачет кто-то?
...Глядя вверх, а точнее, вниз,
пишет поэт... Глядя в ночь.
Так лучше. Заменить
память словом "память" (Нить
ведет туда же, к нему).
Так лучше. И потому -
врасти в тот сад,
где корни, продлевая взгляд,
обрастают приставками, суффиксами, окончаниями.
В том
и суть
("Умереть, уснуть..."):
притвориться листком
со скелетом из знакомых душе
иероглифов, и печальными
буквами, и печальными
буквами по проше-
ствии часовой
стрелки слать
свои пиктограммы
(и все назвать)
к центру комнаты, где всегда нет места
навсегда... надолго...
вместе для папы и мамы,
для обжитого кресла,
для стола, за которым тесно -
где кровать
обожжется: "живой"
только в случае, если иголка
слезы исказит и уменьшит взгляд,
не умеющий повернуть назад.
Да и что в нем толку?
Возвращаться некуда. Потому что себя не вернешь.
Потому что боль, настоящая боль
может только начаться за...
Не о том ли хранит молчание снег, сокрушается дождь?
Опрокинутой видимой частью того, что с собой
уводит, застилая смотрящим вслед голоса.
И к чему приравнять сейчас
неслучившееся, происходящее?
И чем чаще я
понимаю, что прав
поэт, тем убийственней тянет дальше. Сказ
о том лишь начнется...
И тень, словно эхо, раз
вернется
в комнату, над которой летают птицы,
и исчезнет - и так продлится,
никого не застав...
* Мусорные ворота - одни из семи открытых ворот Иерусалима
К ЛЮБВИ
В тот день я много плакала. Улов
хранило блюдце моря. Не в стихию
любовь несла, как Фаэтона - колесница.
Египет плыл в песках сыпучих снов.
Но и Иосиф так любил Марию,
что сам не мог в пути остановиться.
Они текли, как две слезы, вдоль всей
границы мира, втянутого вдохом
в них, преломившись в родниковый образ света.
Спасителю приснился Моисей,
идущий в даль, обжитую Енохом.
И Он открыл глаза. И Он увидел это:
Ее глаза спускали вниз печаль,
как отпускают в первый раз ребенка
стелиться по земле нетвердыми шагами.
Иосиф шел, продлив горизонталь
пути. Его спина, как перепонка,
улавливала каждый шорох гаммы
нездешних звуков не его семьи.
И он шептал вослед двоим "о Боже!",
и пальцами сжимал петлю уздечки.
Любимый, я иду, и дни мои
мурашками взбираются по коже,
разжавшись в слез неровные колечки.
Мир в них не уменьшая, отгоню
себя вперед по скользким их подошвам.
Египет спал, не замечая сна иного.
И донеся к высокому огню
свой взгляд с его грядущим, словно прошлым,
произнесу неведомое слово.
* * *
Если годы прижимают к земле
больше, чем кажется старику,
разгребающему, что Золушка, палкой в золе,
шепелявящему единственную строку
из молитвенника, запомнившуюся когда-то;
если Золушка вместо принца, которого нет,
выбирает шута или солдата,
под подушкой прячущего пистолет;
если солдат не нашел любви там, где она была,
и вычисляет свой путь со скоростью пули;
если поиски глаз, книг, себя, своего угла
ведут в пустоту, с которой сдули
налет отраженья, мебели, пыли -
той, что осталась, когда еще были
живы все те, кого здесь любили;
если, о если возможно "смерть или"
продолжить, выбрать. Хотя бы
оставить белое место, поставить в уме
многоточие:
Перепутаны номера телефонов,
выраженья лиц. И, как крабы,
крадутся пальцы во тьме
то ли к себе, то ли за валидолом, воочию
убедившись в отсутствии фона в
утешениях и объятиях, в которых
нет ничего, кроме попытки
удержать то, чего в них и нет. Шорох
опускаемой в ящик открытки
говорит, что сказку уже рассказали. Крыса
темноты съела пламя свечи. Алиса
ищет тропинку туда, но оттуда
она не вернется. И только улыбка чеширского чуда
растянется в линию горизонта.
А хочется, чтобы губы
сложились в "люблю" здесь и сейчас. И к кому бы
они ни обратились, это было бы правдой.
Не обязательно выходить из парадной
двери вдвоем. Можно просто сказать "люблю". И человек
напротив сожмет это слово усильем век
и увидит то, чего ради
он не умер. Но лучше оставить в тетради
белый лист, даже если длиннее годы,
чем хотел бы того старик. Природы
не обманешь. Конец всякой сказки, есть ли
разница в сказках рассказанных, нет ли,
осталяет после себя всевозможные "если"
и "если бы", витающие в темноте, - словно петли, -
у которых нет продолженья.
Нет перспективы. И не
Скажешь "Вот и все". Потому что и так
"воть и все". Каждый ТИК. Каждый ТАК.
И страх быть покинутым и покинуть Бога
в любой момент жизни и смерти
прижимает к стене
дома, храма, сарая. Но в ней слишком много
холода и плоскости. И тянет смотреть и
смотреть туда, где ничего
не увидишь, не вспомнишь, не тронешь. Рука
спешит настигнуть сей взгляд, пока
боль очевиднее, чем беда.
Пока
помнишь историю о
жизни, смерти, любви и проч.
Но и это все - суета.
Сказка кончается в ночь
под торжество
тишины
с именем
"Навсегда".
ОСЕННИЙ ПРОИГРЫШ
Теряла осень маски и цвета.
И скрюченные червяки окурков
ползли по лужам, и ползла вода
по воздуху. Сырела штукатурка в
углах. В стакане с вечера на дне
ютились, словно родинки, чаинки.
И бахрома плыла по простыне,
как волосы некрашенной блондинки.
Я просыпалась в семь, опередив
мельчайший шум, не обожженный мыслью.
И подбирая собственный мотив,
по окнам утро кралось серой мышью.
И дом молчал, как чистый белый лист,
за контуром скрывая уязвимость.
Катясь из-под ресниц, не видя лиц,
явь обретала видимость и зримость.
Текли минуты прочь поверх души.
Часы дышали посреди затишья.
И в доме оживали этажи,
как будто на листе четверостишья.