![]() |
ЖУРНАЛ САЛАНГИН К содержанию |
Александр САЛАНГИН Москва |
НЕНАПИСАННАЯ КАРТИНА ХУДОЖНИКА ПЕТУХОВА
уста коров
припали к алкоголю,
струится кровь
по скошенному полю,
бежит река,
пьяны её плотины,
и берега
полны коровьей глины.
Крутой обрыв,
я как бы на распутье,
смотрю, остыв,
сквозь ивовые прутья:
в когтях ветвей
дрожит волшебный остров
младых ногтей
округлых, полуострых,
но брода нет,
и тает в речке алой
коровий след,
нетрезвый след беспалый.
Здесь край земли,
конец большого блюдца.
Миры ушли
и больше не вернутся.
Глаза жнивья
на поле полумёртвом
вновь вижу я
в две тысячи четвёртом,
и всё красней
бежит из глаз соловых.
Остаток дней
лежит на трёх коровах.
"Бывай здоров.
Ещё не всё пропало",
сказала кровь
и дальше побежала
КАЛЕНДАРНЫЙ, ГУСТОЙ ЕЛЕЙ
календарный, густой елей
ноябрей, недоступных глазу,
отворяет душе моей
все осенние окна сразу.
Попадая в горячий клюв,
снег шипит, как афонский ладан.
Жизнь, которую я люблю,
не спешит оказаться рядом.
Календарным, уютным сном
сквозь серебряную бумагу
проступает душистый дом,
полный хлеба и зимних ягод,
сквозь метель мельтешат крыла;
птица точно, легко и тихо,
словно в масло, в окно вошла
и уверенно ищет выход
птица, спетая на лету
замерзающим стеклодувом,
тень, набравшая высоту,
пишет песню афонским клювом.
В главной комнате зимовья
хлеб накрошен, цветут ранетки,
но любимая жизнь моя
не задержится в тёплой клетке.
Вор не должен сидеть в письме.
В доме осень, елей, пустоты.
Ты жива вопреки зиме.
Будь верна своему полёту.
На прижизненном полотне
осень дальняя мне готова:
я исчезну в одном окне
жизнь появится из другого
ХОЛОДНЫЙ МАЙСКИЙ ДЕНЬ
переменно, пасмурно и облачно,
крошится эмаль, пришла зима,
песня, песня с выключенной громкостью
обнесла снегами парк на Войковской,
обняла цветы прозрачной корочкой
люди возвращаются в дома,
и легко, легко, как зубы гордости,
из домов выходят кирпичи.
Вечер, утро, старость или молодость
я совсем не думаю о возрасте,
потому что вещий голос мудрости
шелестит мне шёпотом: молчи
* * *
вещи стали меньше, чем положено,
за окном, как прoклятый, ходит дождь.
Вещи стали палками от мороженого,
а палка от мороженого это нож,
и я шепчу ему: как страшно, что ты прикидываешься,
я сказал это зеркалу моему,
в мутный мой, в мокрый нож мой ты страшно вклиниваешь
ливень, который я, прoклятый, вряд ли пойму.
Итак:
за окном идут большие, малые,
дробные, тяжёлые дожди
барабанят каплями усталыми.
А ты не стой, зеркальный. Ты уходи
ИСТОЧНИК
кто-то живым табуном пронесётся над полем,
глядя на нас, занесённых метелью по грудь.
Чёрные брёвна, стеснясь, выбирают неволю.
Тело дрожит и двоится, как жидкая ртуть.
Как на ладони, рекой и железной дорогой
перекрестившись, безлюдный посёлок воскрес.
Линии жизни, что вышли на берег пологий,
из отпотевшей десницы встают до небес.
В небо поднимется стая подзорной пшеницы.
Из закромов, как слова из амбарной тюрьмы,
выйдут крылатые фразы и всё раздвоится
в тесных глазах деревянной, стеклянной зимы.
Тело двоится, как сруб, отороченный снегом,
страшное зеркало эта кривая струна!
Кровь, не спеши оказаться стеклянным побегом.
Шуя, не ведай того, что сказала Десна.
Пусть надо мной шелестят лошадиные крылья.
Холод, пришпоренный снегом, останься со мной,
красный родник, припорошенный медленной пылью,
даже зимой ты, бессмертный, не пахнешь зимой
СКАЗКА
сердце, глаз кровяной,
на язык и на язву похожий,
хрупкий, хриплый, хромой
ходит, бродит под бархатной кожей,
красным думает мозг,
красным полнится сердце кошмара,
язва тает, как воск:
дни, минуты, секунды, удары,
как начать разговор
о душе, засидевшейся в теле?
Окна смотрят во двор
в ожидании первой метели.
Вот с тебя и начну,
бесконечно открытая рана,
превращая слюну
огнедышащей пасти багряной
в длинный, липкий рассказ,
в паутину нехоженой чащи
распаляется пасть,
просыпается голос горящий.
Всё в сугробы уйдёт
невесомым узором еловым,
всё оденется в лёд,
но оттает и вырастет снова.
Начинает темнеть,
темнота, тишина и берлога,
тёмен, тёмен медведь,
тёмен ангел, отшедший от Бога
в ледовитую тьму,
где поёт под ногами валежник
про лесную тюрьму,
про избушку на лапах медвежьих,
про сбежавший острог
лубяная поёт плащаница;
я присел на пенёк,
я хочу одного помолиться.
Небо молится льдом
и холодной стеклянной тревогой,
вышел из лесу дом,
он идёт неизвестной дорогой
по ночной тишине,
по солёным оконным узорам,
зверь растаял на пне,
возвращение будет нескорым.
Вдох, ещё один вдох,
грудь тесна, как мохнатая клетка,
время падает в мох
первым снегом бесшумно и редко.
Толку нет, что иду:
лес окошек с меня не спускает,
на живую слюду
ожидания лёд намерзает,
под покровом стекла,
в тишине золочёных багетов
ждут-пождут зеркала,
фотографии, автопортреты,
лишь иконы не ждут
возвращения тени звериной.
Небо, озеро, пруд,
затекли ледяные картины.
Лапы, ноги, коньки,
лубяные охотничьи лыжи
вышли в русло реки,
я себя в отражениях вижу:
по вечерней воде
не собрать косолапые тени,
темнота, и везде
хороводы моих отражений.
Из осенних могил
проступили следы человека.
Он уже заходил
в эту дважды застывшую реку.
След на снежном песке
остаётся, не плача, не тая.
Смерть сидит в туеске
и смеётся, как девочка злая:
обманула! Живу!
С пирожками! В тепле и неволе!
Слёзы прячут траву,
прячут чащу и чистое поле
под кисельной струёй,
под мерцающим млечным обрывом;
лес за плотной хвоёй:
все смеются, все сыты и живы.
Сыплет страшный песок.
Мир усох в кровяную коросту.
Тесен мой туесок,
тесен мир пирожков и берёсты:
я почти убежал
от портрета, глядящего зверем,
от озёр и зеркал
и свободен, как сказочный терем,
я шагаю в киот
в ожидании светлой развязки
но войти не даёт
злой ребёнок, не верящий в сказки.
Вышли в чащу часы
и шагают на жёлтых ходулях.
Капли жёлтой росы
тишину открывают, как пули.
За луной, словно тень,
вышло солнце из тёмного леса
и растрескался пень,
и порвался рассказ, как завеса,
и лесное стекло
потекло малахитовой сапой.
Время, время пошло
по следам темноты косолапой.
Шелестит изумруд,
шелестят лубяные рубины.
Никогда не умрут
вековые еловые спины:
кровь ночная бежит
в снегирях и коричневых белках,
изумруд шелестит
первым снегом кроваво и мелко.
Рвётся спелый орех
из груди, из берлоги, из гроба.
Крови хватит на всех,
обитатели бурой чащобы!
Начинаю с конца:
"Возвращаюсь улиткой послушной.
Порох, пух и пыльца
унеслись из подушки воздушной,
мир звенит в голосах
новогодних поющих открыток,
мир на всех полюсах
расцветает, как радужный свиток.
Часовой поясок,
пуповина, пронырливый полоз,
загляни в туесок
на невидимый девочкин голос!
Всё пропало! зима,
пирожки, одиночество, слёзы,
страх, берлога, тюрьма,
шорох сосен и шелест мороза
всё погибло! тоска,
ветер, солнце, луна и могила,
вечный шорох песка
всё погибло, исчезло, уплыло
в драгоценный оклад,
всё растаяло в зеркале гладком.
Я шагаю назад
рассказать обо всём по порядку".
Я пишу: "Я живой.
Я вернулся на прежнее место.
Я вернулся домой.
Снег плывёт надо мной, как невеста.
Глаз за глазом глядит,
не слезясь, не дрожа, не мигая.
В тёмных окнах дро6жит
полушуба моя лубяная.
Язва красной строкой
шелестит, как полоска прибоя.
Долгожданный покой
в грудь вошёл долгожданным покоем".
В тёмной раме кожух
одиноко звенящей парсуны.
Ночь рисует на слух,
краски пахнут, как свежие струны:
сажа, сурик и медь,
по всему приближение бури.
Одинокий медведь
пропадает в солёном разблюре.
Не дожить до утра
ни портретом, ни зеркалом талым:
кружевные ветра
отдают зеркала покрывалам.
Солнце, ночь, и луна,
и глаза, как разбитые блюдца,
два пасхальных зерна
под одной скорлупой не сольются.
Сердце, язва, тоска
смотрит в прошлое огненным глазом
там, на дне туеска,
лес шумит, как потерянный разум,
не слыхать через гул
ни слезы, ни сердечного злака:
чёрный умер, уснул,
красный лопнул и кровью заплакал.
Непролазная тьма
наползла на вчера, на сегодня;
не уходит зима
ей тепло в чешуе прошлогодней,
крепко заперта дверь,
теснота лубяная согрета:
дремлет розовый зверь
в черепном полумраке рассвета.
Ночь скользит, как змея,
по моей неподатливой шкуре,
и неволя моя
мчится мимо, снежинки зажмуря.
Несгораемый куст,
поднимись на моём небоскe6лоне.
Я уже не боюсь
оторваться от вечной погони.
Мне не жаль требухи;
пусть уходят нутро и натура.
Как ночные стихи,
сшита чёрным по чёрному шкура,
крепко сшито моё
покрывало из воя и рёва.
Опустеет жильё,
опустеет заветное слово
и не будет огня,
суеты и сердечного плача:
без живого меня
плащаница заплачет иначе.
Через несколько слов
кровь свернётся, и высохнут жилы.
Только чёрный покров
доберётся до вечности стылой.
Всё исчезнет, как персть.
И хватать пустоту бесполезно.
Только чёрная шерсть.
Только полость и чёрная бездна.
Тёмный ветер приплыл,
пустота накрутила воронок;
не увидят светил
ни тюрьма, ни притихший ребёнок:
почернеет одно,
а другое подёрнется кровью,
небо глянет в окно
и в печали оставит зимовье.
Расставаясь с луной,
я слезами студёными брызну.
И ребёнок лесной
поплывёт из неволи в отчизну.
Снег, кружась и звеня,
осыпает тяжёлые плечи,
снег вкипает в меня
невесомым зарядом картечи.
Утираю росу
и сижу, шелохнуться не смея,
в бесконечном лесу
горьким розовым яблоком зрею.
Спи, солёный моллюск.
Я молюсь на пеньке до рассвета.
Я уже не вернусь.
Возвращаться плохая примета.
Начинаю с конца,
с просиявшей избушки пасхальной,
с лубяного крыльца
уплываю слезою зеркальной,
оставляю тебя
в темноте, в тишине и в печали,
лубяная изба,
что живой показалась в начале.
Спит медведь, не дыша.
Сыплет снег, как из мелкого сита.
В лес уходит душа.
Всё открыто. Открыто. Открыто
Январь-июнь 2004 * Написать куратору сайта * Написать автору |