![]() |
ЖУРНАЛ ХВИЛОВСКИЙ К содержанию |
Эдуард ХВИЛОВСКИЙ США, Нью-Йорк |
* * *
Ничего не останется - разве что вспоминать,
сидя возле больших песочниц
в царстве ересей и простых лоточниц,
как бывало то, чему не бывать.
На песочнейшем ложе песчинок знаков
никакой из равных не одинаков
где - никакому. Как знать? Как знать?
Ничего не останется - разве что провода
на мотках, на столбах и в шансах,
в чётках нежностей и в тенях романсов
всё связуется часто простейшим "да".
В этом городе Зеро, где я не равен
ни тому, кто славен, ни - кто бесславен
в телепрограммах. Вода. Вода.
Ничего не останется - разве что два тире,
но, скорее, - одно, кончаясь
в пунктах разностей или - начинаясь:
Вольтерьянское заварю пюре
в этой ёмкости никеля - из брикета,
заправляя специей менуэта
линию пищи - в каре, в каре.
Ничего не останется - разве что этот вздох
на обоях пустой квартиры,
где и дважды два было не четыре,
где прописаны чёрт и судья, и Бог.
За покинутым бруствером подозрений
по традиции - садик из всепрощений.
В тех же каналах - подвох. Подвох.
Ничего не останется - разве что два хлопка
от пролёта Большого Звука.
Заключалась в нём та одна наука
различенья праздности от кивка
и всего расстояния до пометы
от неровной строки на краю газеты.
Скажем, прощаясь: "Пока, пока:"
Ничего не останется - разве что новый век,
полный жизни и новых стансов
в звуках ересей о других нюансах,
замощённых камнями для новых Мекк.
На краю туннеля звучит сурдина,
и совсем не всё, пока жив, едино
ясным полуднем - у рек, у рек:
* * *
Надышусь Сивашом,
через щёлочки дней
все пустоты твои заполняя.
Изовьюсь нагишом,
поперечностью рей,
многотравьем далёкого края,
где над влажном полу
за бессчётностью миль
растекаются запахи пыли.
Различал на ветру их
красивый Шамиль,
и тебе они мысль бередили.
Добрели до меня
за отроги Карпат
и дороги Больших Аппалачей.
Непреложностью дня
мириады монад
донесли мне твой голос vivace.
МОЙ ГОРОД
Фиолетовый абрис Одессы,
шальная Пересыпь
на излёте истаявших лет
и вульгарных замесов,
где Катаева нет;
парусов ветровая завеса
состоявшихся действий, границ,
и отсутствие леса
в мозаичности лиц.
Маяка ли ночное свеченье,
церковное ль пенье,
синагог или кирхи обвал,
болевых озарений
настоящий хорал;
там отрада, там солнце, там пенье,
вкус степи на тяжёлых руках
и несбывшееся всепрощенье,
и еда на дворовых столах.
Там и говор - салат средиземный,
отчасти богемный,
неуёмный в своём большинстве -
отраженье борений
в двойном естестве
самомнений и мнений -
где ракушки и соль,
и по склонам к воде ежедневно
мягко сходит Ассоль.
ПАРАД
Немой парад незрячих дуэлянтов
размял весной брусчаткины глаза,
и из-под фетром кованных пуантов
текла правдоподобная слеза.
Сперва все были зрячи, как ведётся
в семнадцать с небольшим каким-то лет,
но времени, известно ведь, неймётся
делами подзанять кордебалет.
Одни немели сразу от экстаза,
другие - слепли, увидав немых,
и межконтинентальная зараза
одних косила, а затем других.
За сговором был сговор раскрываем.
Закончился экстаз-что-было-сил.
Стеклянный жар был долу истекаем.
Немой немому что-то говорил.
Собрание раскачивалось мерно
в пределах разрешённой немоты.
Хотелось всем и сильно, и безмерно
на башнях подсветить свои кресты.
Молчал Карнак, оплавленный годами.
Молчала ветвь направо от него.
Удав, обнявший чашу с вензелями,
молчал и слушал - больше ничего.
Но звон щитов разнёс остатки суши,
а взмах цветов призвал всех на парад,
и, маршируя звонче-звонче-глуше,
парад парадов был параду рад.
Под шум полувоенного оркестра
без эполетов, шапок и петлиц
возглавил сам движение маэстро,
прогнав с брусчатки стайку голубиц.
Объявленные Братство и Свобода
летели вслед за Равенством вверху,
сопровождая мысленно от входа
до выхода парадную труху,
расползшуюся шовно и повзводно,
дойдя лишь до Четвёртого Поста,
хоть песню о Свободе принародно
пытались петь безмолвные уста
гарантов-конфидентов-дуэлянтов
на самой из прекрасных площадей.
Хотели лучше. Пели про Атлантов.
А вышло снова всё, как у людей.