![]() |
БИБЛИОТЕКА Элла Крылова АПОКРИФ Всегда впервые (Эссе) 20.02.2001 К содержанию | |
![]() |
Элла Крылова Санкт-Петербург | |
|
| ||
Часть первая.
ДЕНЬ ПУТИ
Пять условий для одинокой птицы:
Первое: до высшей точки она долетает
Второе: по компании не страдает
даже таких птиц, как она
Третье: клюв ее направлен в небо
Четвертое: нет у нее окраски определенной
Пятое: и поет она очень тихо.
Сан Хуан де ла Крус
"Беседы о свете и любви"
1.
Ничто из того, что было твоим,
не стало твоим.
Ты видишь - дом,
а это всего лишь - дым,
ты видишь - дым,
а это всего лишь - сон
Того, кто уже развеян и вознесен.
Сон о земле
или же - сон земли
о том, какою будет она вдали
от себя, от всего, что ей даль и близь,
ибо нечаянным всплеском задумана жизнь,
пробужденье предшествует сну,
как полет - крылам,
и лишь беспредельность делится пополам
поровну,
чтобы кто-то смог
переступить порог.
2.
Снова совесть - месть самому себе -
в плоть гвоздями впивается изнутри,
но прошлое принадлежит судьбе,
как вспять его ни твори.
Пробиваются тернии сквозь чело,
но из мыслей истину не сплести.
Вот и нет у идущего ничего,
кроме непройденного пути.
Потому что багаж в перспективе теряет вес,
ты уходишь ни с чем или в мир иной,
и редеет навстречу воздушный лес,
скрежеща капканами за спиной.
Ты идешь вслепую, как тьма на свет,
из себя, избывшегося до дыр,
К Тому, отсутствие Чьих примет -
самый верный ориентир.
Под твоей стопой уже не болит трава,
не запомнит, чтоб окликать, следов.
И свежа, и нетронута синева
над вавилонами городов.
3.
Мысль об этом слаще самих отрав.
Позабытый Богом анахорет,
между тем и этим светом застряв,
я пускаюсь в рост и схожу на нет.
Так растет готическая игла.
Так она, оттого что остра, болит.
От диалектического угла
остается, как молвил один пиит,
только точка. Но, ангеловым пером
или финским поставлена, все одно
она расплывается, как на сыром,
в багровеющее пятно.
4.
Обезлюдела речь.
Течет, размывая суть, -
как-нибудь, лишь бы течь, -
вавилонская муть.
Никого не видать.
Над колыханьем толп
разве что - наглый тать
да телеграфный столб.
Скудные времена.
Как всегда на земле.
Все, чем блазнит она,
умещается на столе.
Радость ее груба.
Беды ее скучны.
Это рай для раба -
от войны до войны.
Гложет червь и поднесь
зрак Адамов пустой.
Что я делаю здесь,
Отче, Сыне
и Дух Святой?..
5.
ГОЛГОФА
Все кончено. - А факелы горят.
Молчат слова. - А губы говорят.
Кому? О чем? - ведь никого вокруг
и ничего, чтоб выронить из рук.
Лишь навсегда открытые глаза
следят, как пробивается слеза
сквозь косный грунт беспочвенности там -
восходит дрожь по траурным листам
в неразрешимый сумрак без небес, -
где ты стоишь, как запоздалый лес,
прозрачными корнями в пустоту
вцепившись, позади себя, в цвету
исчезновенья, бредя бытием, -
бред бытия,
пробитого гвоздем
от века и на все века вперед.
Как древо, память медленно живет:
все кончено, а крест еще болит,
высоко и взволнованно горит,
кровоточа сверкающей смолой,
и над холодной бедною золой
еще блестят далекие глаза
и голубая теплится слеза.
6.
Гори, гори, восторженный костер,
ликуй и плачь над бездной молодою.
Не знаю, кто из братьев и сестер
тебя напоит мертвою водою
и чья тоска отважится вплести
неистовую эту орхидею
в венчальный терн пустынного пути
сквозь оклеветанную Иудею.
Так сердце зарывают в пустоту,
чтоб прорасти звездою изумрудной,
следя, как набирают высоту
день вечного рожденья или судный.
7.
О Господи, не искушай меня!
Как устоять перед таким соблазном,
когда, в обетовании согласном
разгадкой ужасая и маня,
дневная темнота и свет ночной -
два Ока обольстительных и чистых -
из дивных дебрей изумрудолистых
смущают безначальной новизной?
И тяжких трав искрящийся бурнус
скрывает шелестящие извивы...
И я опять в беспамятстве счастливом
доверчиво за яблоком тянусь.
8.
Что проку знать событья наперед?
Кому под силу изменить их ход?
Предчувствуя великую беду,
ее от мира я не отведу
ни возмущенным кличем, ни мольбой.
Что я могу? Всего лишь - быть собой:
незыблемому зеркалу конца
шутя вверять изменчивость лица,
не ожидая, чтоб в ответ возник
из глубины сверкающий двойник,
но зная: страх отвагой прорастет
сквозь пустоту, сквозь обморочный лед,
и что отсюда видится как гвоздь
в запястье - это солнечная гроздь
в пределе горнем. Воину дано
кровь претворять в причастное вино.
9.
Твой безудержный воин, штурмующий твердь,
возмущенный монах, атакующий смерть,
я хочу быть орудием воли Твоей,
лишь орудием воли Твоей.
Не щади окровавленной глины комок -
вздерни дряблую плоти струну на колок -
на скрипичную дыбу, чтоб криком своим
до Тебя дотянулась, как жертвенный дым.
Не жалей заболоченной гиблой души:
осуши ее гневом, прощеньем вспаши,
чтоб скупого прозренья невзрачный росток
жатву золотом встретил щедрей, чем Восток.
А когда пропоет троекратно петух,
надо мною взойдет - мной оболганный - дух,
и берлогу рассудка - вертеп палачей -
он растопит перстами целебных лучей.
Зазвенят и заблещут мечи и щиты
наготы, чистоты, высоты...
Пред тобой нерушима решимость моя.
Но не праведна если решимость моя,
как о хлебе насущном, прошу об одном:
сокруши ее, как Содом.
10.
В эту воду войти - размотать лабиринт
сложной розы, как заскорузлый бинт,
и откроется рана или окно,
за которым холодно и темно,
будто смотришь на жизнь свою сквозь ладонь -
на отчаянья черный слепой огонь
сквозь ладонь с пробоиной от гвоздя.
Но, лучами бережно разведя
облаков недужную злую плоть:
- В эту воду войти - как собрать в щепоть
триединый свет, - говорит звезда. -
Ведь нигде не меньше себя вода:
в алой капле - вся, сколько в бездне есть.
Так вольна вместиться благая весть
в эту персть, которой себя не жаль.
Так, если крепко всмотреться в даль -
в нелюдимую ширь глубиной очей, -
там появится парус, ты знаешь, чей.
11.
В пустом пространстве молодого храма,
грозою высеченного во мраке
июльском - в этой глыбе малахита,
не то зеленой яшмы, - изнутри
светящегося ровным, чистым светом,
под невесомым сводом ты стоишь,
глазами ангела или оленя
в свои земные, как в слепые окна,
но дальше глядя, - хрупкий бледный отрок.
И кажется, что справлен твой стихарь
скорей из малахита или яшмы,
чем из парчи. Басы нестройным хором
тебе гремят: - Ты можешь сделать это,
так сделай! И шершавый серый камень,
как зеркальце, колеблешь ты в ладони,
и словно в безупречной амальгаме,
в нем вспыхивает небо синевою
густой и теплой, - только на мгновенье.
Вотще повтора жаждешь, мертвый камень
протягивая щедрости туманной,
и сердце бьется медленно и смутно...
12.
Вещих снов не хочу.
люблю внезапный приход -
по столбовому лучу,
по спутанным тропам вод -
грядущего: честных чар
синий взор-василиск.
Твой сокровенный дар -
мой первородный риск.
Людская светобоязнь,
черты исказив Твои,
подозревает казнь
в произволе любви.
Но смерть - не ржавый венок
на утрату лица,
а золотой манок
блистательного Ловца:
каноном вослед звуча -
по бездорожью вод,
по лезвию ли луча, -
души вершат исход.
13.
Не оглядывайся, скорбя.
Не пойдут с тобой, Ланцелот.
Что врата весны для тебя,
то для них - объятья болот.
С кем же сам ты, парень, сравним,
если в их глазах испокон
стерегущий рай херувим
выглядит как дракон?
Кто тут - ближний? Чем дальше в лес -
тем все больше врозь. Волчий вой
панибратских милей словес.
Как сказал бы Яков хромой,
только Сила силе родня.
На скрещеньи нагих мечей -
в брачной схватке льда и огня
дух рождается, и ничей
не удержит его запрет
в тесной люльке стези людской.
У бессмертных прошлого нет.
Не оглядывайся с тоской.
14.
Уходи, никого с собой не зови.
Ты и сам не знаешь, куда Он тебя ведет.
Прихотливый жемчуг Его любви,
где захочет, сам прорастет.
В девственных дебрях Духа - всегда в иной
мир - в одиночку воин торит свой путь.
И все чаще встают стволы за его спиной:
ни следов, ни соблазна по ним шагнуть.
15.
Я солнце пью всей кожей, как цветок.
Я пью земли молитвенные слезы.
Дочь постоянства и метаморфозы,
душа моя, ты вся - один глоток,
целительный, смертельный? Посмотри:
меж рынком и дымящеюся урной
в апрельской грязи - ржавой и лазурной,
как Иордан - полощут сизари
больные крылья. А несмятый бант
над детским вздором - нимба непорочней.
Любовно ограненный светом прочным,
сверкает мрака нежный бриллиант.
16.
Где белизна - там и золото, бирюза,
изумруды, влажные хрустали.
Цвета весенней грязи мои глаза,
цвета первичной глины, родной земли.
Но и Божьи птицы, не зная зла,
ходят к ржавой луже за чистотой.
Не побрезгуй и ты окунуть крыла
в смертный взор мой, о Дух Святой!
17.
Молчаньем душу иссуши,
чтоб в чутком хворосте души
взросло божественное пламя,
как готика горячих гор,
подснежников воскресный хор,
подхваченный колоколами.
Чтоб оперились новизной
и высотой, и крутизной
обглоданные болью кости
и боль заметной в темноте
листвою брызнула, как те -
причастные спасенью - гвозди,
где верба тысячью свечей
глядится в световой ручей
многоочитой аллилуйи
и нимбы, сталкиваясь в лад
волненью, длительно звенят
при троекратном поцелуе.
18.
Столько крестов по дорогам нагородили,
что взгляд уже как по шпалам скользит по трупам.
На воду ступишь - а там уже наследили,
и в воздухе давка, как за бесплатным супом.
Ах, человечья икра, ты илистым пахнешь тленом.
Значит, время рваться державным твоим пуповинам.
И мы разлетимся все по своим вселенным,
как расползались прежде по домовинам.
19.
И тяжкий сон житейского сознанья
ты отряхнешь, тоскуя и любя.
Владимир Соловьев
Сбылось - распался мрак тяжелый,
от гроба камень отвален.
В мир первозданный, вечный, новый
выходишь ты,
и входит Он
в храм первозданный, вечный, новый.
Развенчан обморочный гнет,
и пламя смутного стремленья
тем дерзновеннее растет,
чем безупречнее свершенье:
уже не жертвоприношенье,
ты весь - живое подношенье,
и небо руку подает
своей земле - своей мечте,
поднявшей солнце на ресницах.
Как мало нужно высоте,
чтоб всей лазурью опуститься -
сгуститься в трепет вещей птицы
не в Моисеевом кусте,
а в этом - тайно осиянном
черемухи благоуханном
чертоге брачном...
20.
И ты не убываешь в каждой смерти.
Сам выбираешь русло жизни новой.
Ты был землею, деревом и солнцем,
но ты не то, ни это, ни другое.
Ты тот, кто есть. И, в вечном становленьи
в грядущее себя опережая,
в любом мгновеньи целостен и вечен.
Свершеньем безупречного сознанья
превосходя отважную догадку,
сознаньем безупречного свершенья
превосходя само превосхожденье.
Ты будешь солнцем, деревом, землею,
но от начала ты пребудешь новой
возможностью утраты и единства,
круг замыкая выходом из круга,
ты, свет сознанья и сознанье света.
21.
Кто скажет, как в ничтожестве таком,
в нужде такой, в навязчивом разброде
живет напоминанье о свободе
и брезжит в сердце дальним маяком?
Кто объяснит, зачем ночной прибой
твердит свою змеящуюся пропись,
когда растет отчаянье как пропасть
и жаждет жарких крыльев над собой?
Смотри, смотри, завистливый близнец
блаженства, подмастерье неумелый,
как бережно судьбы окаменелой
касается божественный резец.
22.
Обернешься, как на неслышный зов.
Слишком щедро в воздухе разлита
свежесть, слишком он бирюзов.
И внезапно перед тобою встают Врата.
А ты думал: когда-нибудь, вдалеке.
Семь хлебов железных, чудак, припас.
А ведь знал, что надо бы - налегке,
что полет интереснее, чем рассказ
о полете и лучший из смертных путь -
рыцаря Девы, а не Ее певца.
Что же мешает теперь - шагнуть?
Даже не смеешь поднять лица.
Слова окольных держась примет,
кружит герой в лабиринте ума.
Что же ты медлишь? Войди в просвет -
истина скажет себя сама.
Что же ты, о благородный брат,
медлишь у райских Врат?..
23.
Как странно знать, что смерть всегда близка,
что дверь открылась не от сквозняка
и за порогом мир - уже иной:
привычное осталось за спиной,
в тень обратясь, в потерянный Эдем,
в предвечное Ничто, в тупик без стен.
И некуда вернуться и нельзя,
по бездорожью лунному скользя:
ни фонарей, ни окон золотых,
ни черных крыш, ни пурпура пустых
небес, и как дитя в лесу ночном -
таинственном, осмысленном, ничьем, -
предчувствием ведомый, ты идешь
доверчиво, как Исаак под нож,
трезвей воды, но будто бы сквозь сон.
И восхищеньем ужас заглушен,
и темный свет клубится неспроста,
и кажется, из каждого куста
Бог говорит,
что смерть всегда близка,
и нет надежнее проводника,
и не найти попутчика верней,
как нет пути прекрасней и прямей,
чем эта жизнь, меж бездной и скалой
плетущая свой мост волосяной.
Должно быть, так, задумавшись, плела
простую косу Дева, а крыла
наряда подвенечного белей
грядущей славой веяли над Ней.
24.
И даль приблизилась, как прилив,
обломки века швырнув к ногам,
жестокой свежестью опалив,
и нет возврата к обинякам
причуды лирной. И напрямик
идущий - стало быть, напролом, -
ты пробиваешься как родник,
в твердь упираясь крутым челом,
младенец света. С отчизной связь
еще болима, полуслепа.
И вздрогнешь, чувствуя: подалась
черно-лазурная скорлупа.
25.
ОХОТНИК
Это горы растут - и летают во сне, -
как зоркая разница, но не врозь.
Если я в саду, то и сад во мне,
шелкоголосый и вьющийся сквозь.
Крылья бархатных бабочек числом ночей,
фиолетовый мох и оранжевый мех
на белых кедрах синей очей,
и в ладонях кристалла из смеха в смех
пересыпается жемчуг - кедры легко звенят, -
так смеется добыча за тенью гор,
все, что струится, - она, и другое, и сад,
изумленно глядящий в себя, в упор,
как любовь, что на все имена говорит
я и ты, по ту сторону тени своей,
и тем зорче растет, чем случайней сокрыт
свет крылами ладоней числом ночей.
Все, что струится - мир, и добыча - мир, -
как назвать, если ты никогда ничего
не терял? Так в ответ синеокий тигр
дарит бархатный персик, любя его
изумрудную косточку, как разницу, но не врозь,
хоть в белый ветер ее оправь,
чтоб смеяться в саду и струиться сквозь,
разводя стебли света вплавь,
красноватые трепеты по именам родства,
звонкие тени летучих гор,
чтоб случайная бабочек ночь росла
и смотрела восходу в лицо, в упор.
Это просто подарок - бархатный плод
в ладонях света, как мир - глазам.
Синеоким тигром идет по горам восход,
отвечая крыльям и голосам,
струящимся из изумруда, как сад и смех,
я и ты, и другое, и все, что есть:
оранжевый мох, фиолетовый мех,
добыча и звонкие кедры в честь.
Так понятна разница без потерь,
что и зоркая малость, вобравшая мир,
возвращает растущим его теперь,
как об этом сказал синеокий тигр:
если я в саду, то и сад во мне,
так и свет по ту сторону ночи своей,
стебли вплавь разводящий, летает во сне,
в ветре жемчуга и на горах теней.
Москва, 1993 г.
Часть вторая.
КРОТКИЙ КЛЕВЕР
ВОЗРОЖДЕНИЕ
Привет тебе, веселое спартанство,
земли неназидательный урок!
Я так люблю открытое пространство,
родной Ахайи свежий ветерок.
Как, милый, в этих кельях комариных
ты отыскал безумную, скажи?
Над куполом Святой Екатерины
с счастливым визгом носятся стрижи,
нет, не чертеж заоблачного града
чертя и перечеркивая вновь, -
за мошками. И лучшего не надо
посмертия. Ведь, как ни прекословь
себе, своей танцующей и зыбкой,
и древней сути, как ее ни строй
на покаянный лад, с простой улыбкой
она следит за ласточкой-сестрой,
лепящейся к кудрявой капители,
перепорхнув Аидову межу.
И я встаю с разгромленной постели
и в августовский полдень выхожу.
* * *
1.
А я все думаю об одном -
о синих сумерках за окном,
за белым окошком на голубом
снегу, по которому голубком
босоногим счастье мое идет,
падучие снежные звезды клюет.
Еще золотятся вдали купола,
а жизнь отдала уже все, что могла:
потери и прибыли равным числом,
леса под топор и бараки на слом.
А в них еще теплится детство мое,
в обноски одето и в Слово Твое,
и лучший библейский продолжен рассказ
таинственной бабочкой Павлиний глаз.
2.
В старинном замке жизни столько комнат,
что их числа уже никто не помнит.
И странно, и не нужно умирать.
Как детвора, уставшая играть,
мы смотрим, зачарованные страхом,
в ночь темную, что с оперным размахом
лучистые развесила миры.
Подумать, сколько места для игры!
Здесь, во Вселенной никому не тесно,
и жертва не нужна и неуместна.
Настанет срок - мы просто перейдем
из детской в залу, там опять найдем
подросших кукол и живые краски
и нарисуем продолженье сказки.
* * *
Психея нежная, как долго ты блуждала
в саду идей - средь бронзовых цветов, -
троянских ли скрежещущих щитов,
данайских - из такого же металла.
Что, пронзена тычинкою-копьем,
ты лепетала смерти на своем
трепещущем крылатом диалекте,
пыльцы земного счастья не собрав?
Теперь смотри: на лоне летних трав
кому на ум приходит мысль о смерти?
Здесь каждый пьет божественный нектар -
существования взаимный дар, -
и кроткий клевер не уступит липе
в горячке жертвенной Венериных затей.
Так долго ты жила среди идей,
как Галатея в белокурой глыбе!
Эфемерида, зыбкость оцени,
единственную - вечности сродни.
* * *
Расправим плечи, задерем курносый
и параллельно плоскости небес
прочертим путь своим - пускай в обносках -
великолепием, всегда вразрез
со временем, - да полноте, а есть ли
оно вообще? Неужто не в раю
вот эти белокурые воскресли
герои, нимфы, боги? Я вранью
о вечных муках больше не внимаю,
ни в грош не ставлю чертову смолу.
Я "кентон" из кармана вынимаю
и так священнодейственно смолю!
О наслажденья миг! Еще затяжка!
Несет с Фонтанки милою гнильцой,
как парус раздувается рубашка,
пчела летит за липовой пыльцой
в сад на отшибе варварского мира,
и я за ней - просить у Аонид:
пусть ваза из эльфдальского порфира
еще тысячелетье простоит.
* * *
Присутствие Твое порой
так ощутимо, так бесспорно!
Вот снова полночь надо мной
тугие крылья распростерла
и нежная Твоя рука
выводит пасмурные строфы
на потаенных облаках.
А близкий призрак катастрофы
уходит в ночь, невоплощен,
и обольстительный противник
широким траурным плащом
не заслоняет перспективы.
Озарена и смущена,
душа трепещет, разбирая
бесхитростные письмена,
она ликует, замирая
от истины на волосок...
Но - сорвалось, но - потерялось.
Лишь тихо тикает висок
в сиротском мире матерьяльном.
НОЧНОЙ ДОЖДЬ
Маме
Дождь багряные листья бросает в дрожь,
барабанит по крышам, как собеседник -
пальцами по столу. Если чего-то ждешь,
то не последних известий - времен последних.
Может, они и настали, те времена.
Не меньше, но и не больше других жестоки.
Звенят что есть мочи тяжелые стремена,
черные всадники галопируют в водостоке.
Так идет охота на души ночные, так
в интерьере, вернее, в его руинах,
запинаясь, играют Скрябина ливню в такт
на уже проданном пианино.
ЗЕРКАЛО
Давай рассудок слабый соберем -
вернее, то, что от него осталось, -
как линзой свет, и высветим проем,
в который входит ранняя усталость,
что охристую боль, словно закон -
осенняя наука, не из точных -
с тоскою о скончании времен
твердит и на скрижалях водосточных
все пишет нежной ржавчиной о том -
о том, о чем на псевдовеницейских
фасадах плесень. Кариесным ртом
какую же из максим галилейских
ты извлечешь, губами за крыла
ловя словесные эфемериды? -
так жеребец кусает удила
расстрельевский железный. Ни обиды,
ни дрязг. Но коль я не люблю себя,
как ближних возлюбить? С погибшей верой
усталость входит в зеркало, слепя
стекло пеннорожденною химерой,
но амальгамой вытолкнуты прочь
черты лица, как временный избыток,
как лишнее. Вот так себя точь-в-точь
как на пересеченьи пестрых ниток -
на ветхом гобелене - узнаю
в музейном зале - суррогат бессмертья:
- Возьмите облик, только суть мою
верните! О, хватило бы усердья,
я б соткала живое полотно,
в какое завернуть ее, нагую,
как в зеркало, в открытое окно
глядясь, не узнавая и тоскуя.
Задворки, выстроенные в каре;
на хлипких кровлях - благодать воронам.
Оцепеневшей мухой в янтаре
парит в окне полночном освещенном
чужая заурядная судьба,
что кажется и ярче, и счастливей,
чем собственная. Сонная ворчба
лиловых туч перерастает в ливень -
небес остывших позднее "люблю"
земле остывшей, и в изнеможенье
все неуклонней движется к нулю
и ртуть, и та, в зеркальном искаженье -
в фантомной перспективе - навсегда
заблудшая сестра моей печали.
И на лету замерзшая вода
потерянными дребезжит ключами
от парадиза...
ВЫСОТА
Бывают дни - все двери настежь,
и в небе тоже.
Так что же горнее мне застишь
Ты дольним, Боже,
как будто пробуешь на прочность
живую душу?
Полжизни я смотрела в пропасть,
ужо не струшу
глядеть в ее отображенье -
в Твою бездонность
с орлами в пристальном круженье
и в их бездомность
в избытке чистого пространства,
по-русски - воли.
И что мне пыжиться, стараться,
корпеть в юдоли,
когда могу - единым взмахом
ресниц - быть с ними
и в чем-то белом, но немарком
в проеме сини
сквозить, невеститься для света
на том пороге,
куда допущены поэты,
орлы да боги!
* * *
Так внезапно пространство ударит под дых,
что почувствуешь волю всей кожей.
Не библейский ли выпалил в ухо мне стих
красивый седой прохожий?
Вот и жизнь, как невеста, опять хороша
в этом первом снегу подвенечном,
и воскресшая дышит неровно душа
новым воздухом вечным.
И по лужам лазурным идешь в золотом
ореоле нездешнего хмеля,
а волшебная щука играет хвостом
в сердце, словно в ведре Емели.
Впопыхах не придумаешь, что попросить
на Сенатской под сумрачной аркой.
Только б дальше идти, сапогами месить
снег непрочный и яркий.
И делить свой обед с воробьиной семьей,
и делить свой ночлег с тем, кто сужен,
и врага, что ливонской идет "свиньей",
всем полком пригласить на ужин.
* * *
Вот и настали темные дни.
Маячат желтых домов огни.
Мерцает кровь в размываемых ею руслах.
Теплится вера в прозреньях тусклых.
Тьма начинает не с небес, а с ума.
Метафизическая зима
отделяет не лист от ветки, а жизнь от смысла.
И глядятся друг в друга два однояйцовых сфинкса -
бытие и ничто, взаимно перетекая; вопрос
гамлетовский за три столетия перерос
Творца, растворившегося наподобье соли
в некогда рае, теперь - юдоли.
Преломи же хлеб свой, какой ни есть, -
в каждом ломте - благая весть
в той мере, в какой он утоляет голод, -
преломи эти сумерки духа, весь этот город
с кем нибудь, кто так же убог и нищ, -
со смотрителем будущих пепелищ,
подарившем тебе горчайшие хризантемы
на краю остывающей Ойкумены.
ВЗАПЕРТИ
1.
Здесь ты можешь спокойно сходить с ума.
И стреляться сразу из трех стволов.
И, быть может, так лучше, чем громоздить тома -
не дома, вавилонские башни - слов.
А чего бы хотелось тебе, дружок?
Впитает, как воду, и кровь земля.
Традесканции тесен ее горшок,
но на воле - пятнадцать ниже нуля.
2.
Жить как кошка. Двадцать часов
в сутки дремать. Не наблюдать часов.
Никому не давать потрогать своих усов.
Жить как книга. Неподвижно лежать, пока
не возьмут за лоснящиеся бока,
не дадут странице пинка.
Жить, как на окнах живут цветы:
от поливки к поливке копя листы,
почки, бутоны, почти никогда - плоды.
Жить, не вникая в процесса суть.
Не предполагая за этим - путь.
Жить, ну хоть как-нибудь.
3.
Воля. Решеток на окнах нет.
Ключ от внешнего мира - при нас.
На все вопросы о нем ответ:
"к черту", либо - "атас".
Покой. Никто не придет с мечом.
Не - падет от меча.
Только светило косым лучом
вскрывает жилье с плеча,
шарит в настольном кавардаке,
в сонных зрачках, слепя.
Покой и воля, как кот в мешке.
И некуда деть себя.
4.
Здесь тишь такая, что всякий звук -
как гром небес на юру.
Соседи неслышнее, чем паук
в ванной моей в углу.
Что ты там ешь? Ведь зазря висят,
дурашка, сети твои.
Великий Шелковый Путь торят
кухонные муравьи.
Тишина, тишина, без ушей, без глаз.
Что ж, плети, Камена, и ты -
как заправский какой-нибудь богомаз -
паутину для пустоты.
ПОСЕЩЕНИЕ
Но был же ангел, был же ангел.
На Благовещение был.
Он врос в меня, как дуб врастает в тучи;
как океан объемлет материк,
Зевесов лебедь - Леду, обнимал он
меня горячим ветром аравийским,
восторгом бешеным - тысячекрылым штормом,
трубя: - Элеонора! - "Ора, ора..." -
словно в ущелье, эхо отзывалось
в моей каморке тесной.
Гремели хоры
светил органом мощным Иоганна,
обои с громким треском отставали
от стен колеблемых...
Но кажется мне, то был ангел смерти.
Он душу, напоенную страданьем,
отчаяньем, стыдом и отвращеньем,
сорвал с меня, уродливую розу,
унес ее в тот, на краю Вселенной
светящийся, висящий в пустоте
целебный город,
что спутник разглядел американский.
А я осталась здесь кричать и плакать:
- Ведь был же ангел, был же ангел, был же!..
ФАНТОМЫ
Лиственниц белесые скелеты
вдоль асфальтовой бульварной Леты.
Возле церкви - человек простертый,
то ль мертвецки пьяный, то ли мертвый.
Лень дознаться. Может быть, мы сами
мертвые лежим под образами,
а все мнится, что идем куда-то,
тяжким хмелем холода объяты.
Может, нас и не было на свете.
И зачем здесь насадили эти
лиственницы?..
* * *
"Мы навсегда испуганные души."
Сергей Стратановский
Зачем сей город рыхлый и ненужный
с его водою дряхлой и недужной,
с разбегом львиным площадей громоздких,
с нагроможденьем на пустотах плоских
других пустот из камня и металла,
где ты и жить, и умирать устала?
Опять дворы круглят кошачьи арки
и пахнет гнилью в опустевшем парке,
опять крадется по карнизам полночь, -
о как ты это все подробно помнишь,
Психея, не довольно ль повторений?
Еще ты ждешь наитий, озарений,
но лишь кирпич и злая позолота
тебе в ответ, да хищная зевота
с оскалом кариесной колоннады
роскошного, блистательного ада.
Но - колокол. Но с каждым храмом рядом
стоит дворец, как склянка с лучшим ядом.
УХОДЯЩЕМУ ВЕКУ
Как завзятого двоечника тетрадь,
век двадцатый, увы, исправленьями красен,
бо ему опостылело извлекать
овечью мораль из волчьих басен.
Ну а мне надоело хлебать бурду
худых вестей из общественной телемиски,
наблюдать предвыборную чехарду,
дринкая горький виски.
Миром правят шудры. Уж лучше спать,
спать, как идея до воплощенья
или как вещь опосля. Не знать
ничего о системе кровообращенья -
кровопусканья. Насущный мак
великому Может Быть в сортире
воскурять и приветствовать лишь сквозняк
молекулярный да во всеобщем тире
собственный промах - прочерк. Каковым
и закончится век сей, уже не робко
мусолящий кнопку, пока крематорский дым
обретает в раю бытия сноровку.
* * *
И чей-то плач. И чей-то скучный бред.
А музыки над нами нет и нет.
И вместо неба - снеговая муть.
И времени простреленная грудь
кровавые пускает пузыри, -
не это ль - накипание зари
твоей, Россия, новой? Смена вех?
Или опять впадаем в смертный грех
бессмысленного бунта? Что ж, ползи
по мартовской целительной грязи,
наяривай, нашаривай, ищи
от райской зоны ржавые ключи.
ПОЛНОЛУНИЕ
Живи, как все. И смысла не ищи.
Живи затем, чтоб жизнь была в наличье.
Макай свою в общественные щи
большую ложку. Перепевы птичьи
внимай, как в первый раз. Земля бедна.
А истина, как лучшее искусство,
невзрачна. Видишь: полная луна
в квадрат оконный вписана искусно.
Как если бы Америку, окно
открой, впусти скорей морозный воздух,
пурпурный как причастное вино,
настоенный на горьких терпких звездах.
Не хлебом же единым будешь сыт,
пади же, сняв джинсовые вериги,
под звон хранителя мечом о щит
в объятия нерукотворной книги.
И пусть тебе приснится тихий сад,
колеблющий рождественские свечи, -
ты сам, исчезновением объят,
всю тяжесть пустоты взвалив на плечи.
ОСЕНЬ ОТРАЖЕННАЯ
И лебеди недвижны, как цветы,
на запотевшем зеркале воды.
И юноша с этюдником как раз
так гармонично вписан в перспективу
тем анонимным мастером, который
сам - перспектива лучшая для нас,
хотя б мы и рискнули плыть противу
теченья этой мысли. На повторах
земной порядок держится. Судьба
иная зарифмована не хуже
онегинской, когда бы мы умели
расслышать окончанья строк.
Со лба
откинув прядь седеющую, в луже
мое изображение без цели
стремится в даль и, обогнав меня,
там исчезает. Слышно, как от ветки
лист отделяется и вот, лимонный,
летит, всю крону за собой маня.
И тяжелеют матовые веки
пресыщенной рожденьем рыхлой, сонной
осенней Флоры. Бедер белизна -
избыточность, чреватая упадком -
уже укрыта пасмурной холстиной
сгущенной тени. Гаснут имена
богинь, богов. И в аромате сладком
распада эллин бредит Палестиной.
И патиной покрыты времена.
КРЕСТОВСКИЙ ОСТРОВ
С.Г.
Благословенная легкость! Скинем долой опорки
и пойдем босиком, как болтливый старик Сократ,
по песку побережья, вдыхая широкий, горький
гекзаметр моря, дальней грозы раскат.
Здесь, на окраине Скифии, Ойкумены,
времени и пространства, обжитых вдрызг,
как мы ничейны, случайны, - сказать? - нетленны,
словно вышли из пены в короне надменных брызг!
Пусть нам диктует солнце, сосновая синяя ветка
путь по уже безымянному острову вдоль воды,
лениво смывающей с берега, мира, века
первобытные наши на них следы.
* * *
Кожа твоя пахнет речкою, водяными
лилиями, разогретым песком,
хотя на дворе ноябрь. Твое имя -
как вкус молока и меда под языком.
Но имен ведь меньше, чем лиц, голосов, и голос
часто важнее слов, произносимых им,
особенно ночью. В начале был звук и полость
ответного эха. Табачный дым -
бессонницы ладан - уже невидим,
лишь двух сигарет перемигиваются маяки
и гаснут вдали. Мы скоро выйдем
на солнечный берег
твоей реки.
Нет, не в глухом одиночестве, а попарно
мы рая достойны. Не жаль отдать
и вселенскую Деву за мирового парня.
И усталость нисходит как благодать.
* * *
Целуй меня, веселая вода!
В твоих чертогах вечных и проточных,
в твоих объятьях страстно-непорочных,
как до греха, не ведает стыда
нагая плоть. Словесные стада
сгоняя под ярмо сонетов прочных,
я, может, лишь пишу плохой подстрочник
к твоим шедеврам из немого льда.
Живую душу ты произвела,
и вот она во всем тебе подобна:
изменчива, прозрачна и подробна
в сиюминутных брызгах без числа.
Но истина, что реет над волнами,
ее порой касается крылами.
БАЛЛАДА
Зима щекотала горло
пенькою тугой,
и я прокляла этот город
с его ледяной рекой -
смирительною рубахой,
завязанной на спине.
Мне и подушка плахой
мнилась; казалось мне,
что поглотил и небо
пошлый житейский ад
и совершается треба
дьявольская, в набат
бьют румяные черти,
сколько хватает сил,
нас для повторной смерти
вытащив из могил.
Все это только снилось.
Стала водой зима.
Умылась и протрезвилась,
помолодев, земля.
Но, похожая на распятье,
часто видится мне
тень моего проклятья
в уличной толкотне.
Детский возглас "Не надо!" -
божество в пальтеце
с отпечатком распада
на прекрасном лице.
* * *
Этот город, подвешенный на цепи
к небесам, - будто оттуда брошен
якорь, дна не нашедший, как его ни топи
в русской бездне, - музою так изношен,
что, глядишь, расползется по скользким швам
рек и каналов, проспектов, линий,
или же вознесется, как мог бы храм,
и растает, охристый, розоватый, синий
в небе синем, розовом, в охристых облаках -
к вечеру камень нежней, чем воздух, -
и слова, точно руки, расставленные впопыхах,
только прядь и удержат зеленых, слезных
саг водяных. Намозоленный красотой,
глаз едва ли больше удержит, щурясь:
этот город, висящий над пустотой,
и в себя глядящийся, словно юность,
можно только пройти вдоль и поперек,
поперек и вдоль, исчеркав, испортив
всю тетрадь, не заметив, как между строк
восстает единства античный портик.
ЛУЖСКАЯ ТЕТРАДЬ
Ольге Набокиной
1.
За чтением
Много ли для счастья надо?
Снег прошел, и тишина.
И такая в ней отрада
сердцу бедному слышна.
Впрок натоплен утлый домик,
лары пестуют уют.
Мы достанем с полки томик,
почитаем, как живут
за летейской тихоструйной,
за беспамятной водой,
где гуляет Пушкин буйный,
Алигьери удалой.
Беатриче строит глазки
им обоим, как гостям.
Лучше верить светлой сказке,
чем кромешным новостям.
И умолкнет скучный разум.
И уйдет пустая боль.
И младенцем ясноглазым
тихий рай глядит в юдоль.
2.
Трапеза
Не ясны мне тропы добра, ни - тем более - зла.
Жую вот горячее, сочное мясо козла.
А был он красавец с есенинским чубом кудрявым
и пах чем-то детским, молочным и теплым, и пряным.
И были глаза так глубоки, печальны и кротки,
когда проводила рукой по точеной головке.
Вот, ем его плоть и пию его кровь.
Чем не причастие? Чем не любовь?
3.
Крестины
Глазки сомкни и ты увидишь, Лиза,
как белые голуби на золотых карнизах
чистят чистые перья, гудят органно
о счастливом соседстве своем с богами.
То не вьюга в окошко твое стучится:
голубь Духа - вещая Божья птица
распростерла крылья, благословляя
покидающих кущи родного рая,
чтоб с юдолью связать его воедино,
как велит душа, неисповедима.
Полюби этот запах березовых дров и хлеба
и склоненную мать над тобой - как небо.
4.
Труды и дни
Какое счастье - просто жить
и чувствовать, как сердце бьется.
Какое чудо - просто пить
простую воду из колодца
и созерцать прекрасных кур,
и шествовать с огромной лейкой
меж ровных гряд, и перекур
в тени сирени на скамейке.
И ты, подруга дорогая,
стоишь с младенцем на руках,
как Вечная и Всеблагая
в дисгармонических веках.
А резвый кот, вертя хвостом,
играет четками с крестом.
5.
Вечерняя молитва
Не хочу огневых чудес,
не хочу отверзтых небес
и не надо истин кровавых.
Пусть останется все собой:
хлебом хлеб и вода водой -
аш-два-о и в церквах, и в кранах.
Недреманный в вечной ночи,
сонных, мягких не щекочи
обоюдоострой любовью.
Поплывем с молитвой во рту
иль с монетой за ту черту -
там и встретишь нас хлебом-солью.
А покуда - не подходи,
не топчи на живой груди
змей Своих же. Оставь в покое
нас. И пусть ребенок уснет,
и над ним, как нимб, распахнет
пестрый зонтик Оле-Лукойе.
г.Луга, 1995
УЕДИНЕННОЕ
К земному счастью прилепиться -
так лепит ласточка гнездо
под кровельною черепицей -
не получается, не до -
стает живой сноровки, что ли,
житейский склеивая сор
слюной надежною, в юдоли
искать лазоревый зазор.
Выпархивать в иное небо
под силу ласточке простой.
Ее с ладони кормит Геба
и поит страшною водой -
водой бессмертья, от которой
двуногие отлучены...
Сижу, отрезанная шторой
от всей земли, от всей весны.
И мне циклопье телеоко
подмигивает, как своей.
О Господи, как одиноко
и без людей, и средь людей!
Спят острословы и зануды.
Сосут младенцы млечный сон.
И кот сидит с улыбкой Будды,
в свою нирвану погружен.
РАЗМЫШЛЕНИЕ НА СИМЕОНОВСКОМ МОСТУ
Как там утки на черной воде канала?
Голуби и бродяги на чердаках промозглых?
Кошки в смрадном тепле подвала?
Ангелы в высях мерзлых?
Как они, где они там,
Пушкин, Блок, Мандельштам?
На Островах Блаженных
средь невянущих роз
девок пеннорожденных
целуют, поди, взасос.
А может быть, селезнем изумрудозобым
рукотворную манну из детской жмени
ловит кто-то из них сейчас? Или брачным зовом
возводит на крыши кошачье племя?
Или в прокопченном воздухе вавилона
выглядит, как ворона.
Простуженный ангел, испачкавший перья
во злобе дня. Не его ли пенье:
слезами Его страданий,
следами Его сандалий...
УТРО В ДЕРЕВНЕ
Заоблачный не промахнулся лучник,
и странно мне, что все еще живу
и граблями в дымящиеся кучи
сгребаю прошлогоднюю листву.
На чахлых кур, на серые сараи
гляжу - и наглядеться не могу:
на бедности - какой-то отсвет рая.
И как свечу от ветра, берегу
я этот ясный хмель от мутной близкой
минуты протрезвления в тщете.
Вот ландыш, нежный, как Франциск Ассизский,
в святой своей раскрылся простоте.
Поют его живые колокольцы,
и муравьи к заутрене спешат,
сияют нимбов солнечные кольца
вкруг их Мадонн. В черно-зеленый сад,
свежа, лазурь нисходит с небосклона,
и под открытым небом на столе
вино и хлеб, как встарь, во время оно.
И у калитки Путник на осле.
Часть третья.
ЦУКАТЫ В ЦИКУТЕ
ДВАДЦАТЬ СОНЕТОВ К ИОСИФУ БРОДСКОМУ
1.
Я к вам пишу, как говорили в школе,
послание за море-океан,
хоть вы, поди, заправский грубиян
и вряд ли мне ответите. Доколе
сооружать вам будут истукан
у нас тут во российском чистом поле,
где собирали васильки для Оли
и воспевали Стеньку под баян?
Теперь жуют насущный свой банан,
осваивая стиль американ.
И как-то ни потупить очи долу,
ни - возвести горе их. И роман
в стихах не одолеть, бесценный пан,
прекрасному в особенности полу.
2.
У нас, маэстро, ты забронзовел.
Как к вечному огню, цветы слагают
к твоим стопам. При сем предполагают,
соловушка, что ты осоловел
от славы. Вот за это и ругают
влюбленно и завистливо. Предел
такой любови - если б отлетел
в иной предел, куда нас выдворяют,
когда мы слишком привыкаем жить
и в собственном уверились бессмертьи.
В тот самый сладкий миг сдает предсердье
или печенка. И уже не сшить
пиджак по росту - убывает рост,
и умывает руки врач-прохвост.
3.
Пишу тебе из Нектограда, где
когда-то жил и ты, о чем гласила
на доме надпись от руки. Белила
завистников по ней прошлись, на "д"
исправив "л". Какая укусила
их муха либертэ-вульгаритэ?
Должно быть, наглотались ЛСД,
и всюду замерещилась им сила
нечистая. Ведь русский ксенофоб
насквозь мистичен либо суеверен.
Но ты - хвала богам, - ты суверенен
и верен самому себе, хоть в лоб
тебе прицелься всей имперской мразью.
Таков сей мир, где лечим нервы грязью.
4.
Мой друг, поэты все-таки жиды.
Не только те, что в Иерусалиме.
Без них - как будто жизнь не досолили
и с Господом не перешли на "ты".
В чем тайна крови сей, какую пили
кому не лень? В нехватке в ней воды?
Не зря они оставили следы
во всех других, которых не пролили.
Зато идейный накопили скарб,
атомной бомбе равный, по несчастью.
Ну вот, сгорел и мой зеркальный карп
на сковородке. Вот оно, участье
в делишках ихних. Но в моей крови
к картавым преизбыточно любви.
5.
Ты украшаешь стену над моим
столом. Ну просто лик евангелиста
под гримом голливудского артиста.
Фотограф расстарался. Пилигрим
земного шара, отчего так мглисто
пространство? Не видать дороги в Рим,
тем более - обратно. Только дым.
И я напрасно мучаю таксиста.
Куда идти, лететь, бежать, ползти
от этих нищих торжищ вавилонских?
Жизнь не товар. Нельзя приобрести
взамен поизносившейся иную
и помодней, к тому же нынче носких
вещей не производят. Да и ну их.
6.
Вещей сегодня больше, чем для них
имен. В ходу глухонемые жесты.
Так куры громоздятся на насесты,
одна другой однообразней. Тих
курятник за полночь. А на дворе жених
звереет в тщетных поисках невесты, -
в дому свекрови не нашлось ей места,
ее сообразили на троих.
Такая, извини, белиберда
под лобной костью на исходе ночи
бессонной и безбрачной. Прямо в очи
златым песком просыпалась звезда.
Ни зги. Я наугад пишу, вслепую.
Так и живу. Желаю вам - другую.
7.
А приезжай сюда инкогнито.
С князьмышкинским узлом. Нет, кроме шуток.
По городу пройдем, покормим уток,
тебя представлю мужу, кошке. До
утра, покуда крен не даст рассудок,
мы будем пить не асти, так шато-
де-пап, совьем тебе гнездо
мы из литературных прибауток.
Что сплетня? - прозы сводная сестра,
племянница поэзии. Ловимы
и нами байки те, что херувимы
разносят по земле, как детвора.
И ангелы не брезгуют оглаской,
когда к безумцам ходят за подсказкой.
8.
Случилось так, что я сошла с ума.
Была зима. Молчал хрусталь фонтана.
Воинственною поступью норманна
шел дикий снег горою на дома.
Душа искала Бога. И сума
дорожная из глубины стакана
всплывала как цитата из романа
Т.Манна. А потом была тюрьма
с названьем: желтый дом (среди других
таких же желтых, - город сей, ты знаешь,
не беден охрой). Сея, пожинаешь
не то, что сеял и не на родных
на шести сотках. Время бьет под дых,-
и лишь тогда его и замечаешь.
9.
Я вас люблю. Но время развело
не баррикадой нас, так океаном.
Вы сделались брюзжащим стариканом,
и мне легли морщины на чело.
Что делать? В этом мире окаянном
могло быть все иначе. Не смогло.
А мир стоит, пророчествам назло,
и князь его кайфует за кальяном.
И жизнь галлюцинацией сплошной
проходит мимо петербургских окон.
И вы уже обзавелись женой.
И, к счастью, я сама не одинока.
А тот, кому навеки отдана,
вам шлет привет и требует вина.
10.
Существованье, в сущности, мираж,
а не миракль. Мир высосан из пальца.
И все мы в нем, по сути, постояльцы,
не гости даже. По числу пропаж
мы узнаем, что есть иной. Скитальцы,
не пилигримы, бороздим пейзаж
мы, звездный тремор взяв на карандаш,
и вот... Но там уже живут китайцы,
не то индейцы. Или же - собрат
ревниво рассекает небеса
линованные, скрючившись над ними,
и пьет свой яд насущный, как Сократ,
покуда анонимная коса
наотмашь шарит в петербургском дыме.
11.
Смерть - не коса. Не череп. Не глаза
возлюбленной. Аттическая бочка,
обжитая философами. Точка
в отточии начальном. Бирюза,
в которой тонет ястреб-одиночка,
проваливаясь в высоту не за
добычей пошлой. Светлая шиза
души, с которой снята оболочка.
Душа глядит, как в зеркало живое,
вокруг себя, воздвигнув легкий крест
внутри себя, и воскладает перст
на пишмашинку - в форме аналоя.
Оборотись - там ангел в полный рост,
многоочитый, как павлиний хвост.
12.
Еще хочу сказать тебе о том,
что, собственно, все сказано тобою
за нас за всех. Но нет от слов отбою,
и новый лист мараю. И потом,
на речь нет монополии. С тоскою
немая Эхо ловит жадным ртом
чужих эклог обрывки, суп с котом
помешивая белою рукою.
И отцветает в дебрях языка
ее несостоявшийся любовник.
А хитрый Феб взирает свысока,
доволен представленьем, как полковник -
удавшейся осадой. И рука
швыряет опостылевший половник.
13.
Земную жизнь пройдя до середины,
я в Летнем заблудилася саду.
Хоть это мудрено. Но как на льду,
пространство разъезжалось. Невредимы,
белели нимфы, боги. Паутины
блестело кружево. Куда иду,
кого было спросить - толпу, тщету,
милицию? Не все ль тебе едино,
кого берешь в вергилии, когда
ты миру чужд и из его когтей
на волю рвешься в небо золотое.
И только Вифлеемская звезда
пульсирует, как сердце в пустоте,
единственное, кажется, живое.
14.
А я свой черный байроновский плащ
под куст сложила в дебрях вавилонских.
Не потому,что щеголять в обносках
претит мне средь индустриальных чащ.
Романтик в классицизм пошел. В неброских
вещах ведь больше правды. Не кричащ
и питерский ландшафт для тех, кто зрящ,
хоть нагромождено на этих плоских
пространствах в изобилии дворцов,
соборов, шпилей, наглой позолоты,
удвоенных могучею Невой, -
седой красы суровых образцов,
спасающих от мировой зевоты.
И я простилась с душною Москвой.
15.
Дух рыцарства повыветрился. Да
и был ли он на русских огородах?
Вороны спят на пугалах. При родах
младая не присутствует звезда.
Понять нельзя, работа или роздых
здесь больше крючит спины. Навсегда
бежит отсюда кровь, как и вода,
и верен этой местности лишь воздух,
хоть воздух, в основном, и продают.
Короче, все как встарь, как до отъезда,
маэстро, твоего. Как встарь, уют
сомнительный парадного подъезда
любовникам бездомным отворен.
И так пребудет до конца времен.
16.
Я свой архив сдала в помойный бак.
Пускай его листают кошки, чайки,
хмельной клошар в простреленной фуфайке,
порассуждать о вечности мастак.
Российский Гельдерлин глядит во мрак
из мрака же, бренча на балалайке -
на местном варианте лиры. Стайки
шпаны в подъездах воскуряют мак
ориентальным неким божествам.
Жизнь то есть продолжается. И нам
другого ничего не остается,
как в ней принять участие, дрожа
от отвращенья, а не от ножа.
Иль погонять отсюда иноходца.
17.
Увидимся едва ли. Как ни мал
стал мир с изобретеньем самолета,
удачу в кресло первого пилота
ведь не посадишь. Бабу за штурвал -
какой скандал! А хочется - полета!
сверхзвукового! Чтобы обнимал
свистящий ветер, поднимая вал
седьмого неба, до седьмого пота
остатки плоти. Но, увы, финал
таких забав - паденье, переломы,
все то, что мифотворец описал
тому назад столетий двадцать пять.
И современные аэродромы
не научили ползавших летать.
18.
И все-таки словечко "никогда"
принадлежит по праву только Богу.
Мне нагадала дальнюю дорогу
старушка на распутье. Поезда
перебирая, веси, города
и верст уж не считая, понемногу
я приближаюсь к жалкому итогу
всех путешествий - к пресыщенью, да.
О татарва двадцатого столетья -
туристы лупоглазые, паркет
мозолящие царский! Сладу нет
с ордою планетарной. И гореть мне
не с ними ль заодно?.. От любопытных
Господь не принимает челобитных.
19.
Все ж смена места жительства дает
иллюзию, что можно жизнь сначала
начать. И это, в сущности, не мало
в сем мире иллюзорном, в обиход
пускающем различные зерцала,
где мы для смеха задом-наперед
отражены, и зло уж не берет -
привыкли. Как шампанское - к бокала
конфигурации, как автократ -
к свободной конституции, как вера -
к тому, мой пан, что зажигает сера
и ладан, и табак. Так рай и ад
в конце времен слились в одну массовку -
в интернациональную тусовку.
20.
Маэстро! Очевидно, что не мне
тягаться с вами в ремесле почетном
слововерченья. Божий день исчеркан
поправками, а муза на спине -
и так сутулой - настоящим чертом
гарцует, и не с ним ли наравне
сие искусство странное, зане
что было белым - делается черным?
И не впадаю ль в вас, как в смертный грех?
Не чересчур прилежна ученица?
А впрочем, все равно. Ведь нет утех
отраднее поэзии. Строка
последняя в поклоне вам кренится:
с глубоким
уважением, -
Э.К.
22-25 сентября 1995 г.
ПОДСНЕЖНИКИ
(Расстрига)
Здесь одиночество и нищета
дырявую протягивают шапку,
в которую бросает высота
подснежников веселую охапку, -
не хлебом, мол, единым будешь сыт.
И что это - поблажка или вызов?
Немотствует небесный сибарит,
лишь голуби срываются с карнизов.
Гудят крыла их, как колокола,
перекрывая пенье темных ставен.
И красота, что мира не спасла,
дает побег из собственных развалин,
как если б крест дубовою листвой
вдруг оперился на Святую Пасху
и пастырь в пляс пустился, сам не свой,
тем самым сильно озадачив паству.
Но ведь плясал когда-то царь Давид
перед Ковчегом! Что до ритуала,
у братии такой плачевный вид,
хоть чудо им подай - все будет мало.
Но причитанья сладко так звучат,
и в томных всхлипах радость потаенна,
и как не преклонить со всеми в ряд
пред вечной жертвой смертные колена!
Но лучше - продолжать случайный путь
в обход постов, акафистов, радений
и узнавать свою живую суть
в контрастности апрельской светотени.
* * *
Бунт исчерпав до дна, присмирев,
все же требуешь чуда от жизни скудной.
Так гляди: золотятся верхи дерев
над тщетой беспробудной,
спит река в хрустальном своем гробу
до апрельского поцелуя
и ангел опять откладывает трубу,
услыхав нестройное "аллилуйя".
Пригнетен к земле сокрушенный дух
неподъемным бременем совершенства.
А в поднебесье - лебяжий пух
и обещанье блаженства!
ЮГОСТИЦЫ
Как сожженная церковь, душа пуста.
Пустота под обугленным куполом без креста
витийствует, да - отголоски былых псалмов -
ласточки вьются. Здесь ночью находят кров
бродяги, на стенах вычерчивая свои
символы веры. А в округе неистовствуют соловьи
и пенится май через край возле самых врат
адовых, потому что и сам пресловутый ад
отделен от рая лишь чирканьем спички для
не тепла и света, но самого огня
и кончается там, где, не терпящая пропаж,
природа вбирает руины в живой пейзаж.
* * *
Там начинается местность, где водятся единороги,
девы ткут гобелены и рыцарей ждут, старея.
Рыцари кованой плотью мостят дороги
к Гробу, прозевавшему Назарея.
Там, пройдя свою жизнь с посохом и мешком заплечным,
видишь белый город с воротами золотыми,
как медовые соты, и в каждом встречном -
обитателя кельи или пустыни.
А здесь многоочитым чудовищем нагло глядит и хмуро
жизнь в мои окна во граде ином и веке,
но словно все с той же наивной миниатюры
в полумраке монастырской библиотеки.
ЭЛЕГИЯ ВАСИЛЬЕВСКОГО ОСТРОВА
Если позволит река,
в чьих обесцвеченных прядях темнеют гребенки мустов,
переберешься с материка
на от него отломленный дрейфом остров,
смотри, как, неприхотлив,
беззубыми деснами Хроноса и кликуши
неспешно жует залив
ломоть в синеве размоченной заплесневелой суши,
как кренятся дома,
цепенея, цепляясь в ужасе друг за дружку,
и такую же, как сама,
тащит хромая собачка на поводке старушку,
на вопрос о пути
отвечающую толковей любого гуру из новых,
словеса гораздых плести
на расшатанных прежними зыбящихся основах
бытия. Здесь Петра
привлекла, вероятно, потусторонность места,
откуда он зрел орла,
кивающего с заоблачного насеста
двоящейся головой, -
видать, перебрал августейший плотник.
Варяга смесь с татарвой -
поныне двоящийся великорусский облик!
О Русь! О дремотная Русь!
Диалектику хамства твою, метафизику пьянства
постичь не берусь.
Все гнется в дугу заплетающееся пространство,
как его ни хлещи
шомполами проспектов, линий.
Онегинские плащи
в тряпье превращают проворные пальцы ливней
и ветра, со всех сторон
налетающего, как те, что с большой дороги.
На Андреевский звон
сползаются древние недобитые боги
и топчутся у дверей,
цепенея, цепляясь в ужасе друг за дружку.
Обогрей, Назарей
их, болезных, и ту старушку,
и дворовых котов -
дай им вдоволь жирных объедков чудных
(бестиарий готов
к вечной жизни), детишек же неподсудных
научи не тягать
их за хвост, а чесать за ушами
и жалеть свою мать,
остальному научатся сами.
Чем не Патмос, братан?
Околевшей империи теплящиеся задворки.
Мог бы жить Иоанн
в желтом флигеле в ведомственной каморке,
собственной головой
освещая ее, и перо, и бумагу, и дали.
Глюки здесь невпервой.
Говоришь, выходящий из бездны? - Видали.
Проклятое ремесло.
Дух ли пестует, дьявол ли навевает?
Не стило, а весло
Хароново хлябь разлинованную ковыряет.
А ты на корме
стрекозой пучеглазой присел и замер.
И всплывает в уме
расчлененный, потопленный - и невредимый - мрамор
совершенства. Страна
позади, - изваяньем, вернувшимся в глыбу.
Канючит струна,
на гитарную вздернута дыбу, -
длиннопатлый рапсод
продает на углу полинялое пенье
да из банки сосет
газированное забвенье.
Если позволит смерть,
ты сможешь отсюда остаток века, тысячелетья
подробнее рассмотреть.
И заказать на третье
сладкое что-нибудь,
как этот запах опавших подгнивших истин -
устилающих путь
ярких октябрьских листьев.
Далее - ничего.
Никого. Только труд одинокий и тихий.
Пустоты вещество
ветер комкает,праздный и дикий.
У любви за спиной -
сорок зим аравийской пустыни.
Мостик волосяной,
подвесной, от вершине к вершине
перекинутый...
Октябрь 1994
АПОКРИФ
1.
Новый Бог народился. Как небеса легки
стали сегодня и на хребет не давят
панцирем крестоносца. Чайки клюют с руки,
штопают чьи-то души и так летают.
Можно спуститься в бар, заказать вина,
выпить за новое, что пока еще безымянно,
и где-нибудь у Петропавловки всплыть со дна,
слушать, как волны звенят о песок: осанна.
Что пожелать ему, светлому? Не темнеть,
как образа от лобзаний прилежной паствы,
маму земную счастьем земным согреть
и в небе Отчем не посягать на царство.
2.
Новый Бог народился. И подведен итог
раем блазнившего, ставшего адом века.
Кошка дремлет на тротуаре у самых ног
мирно, как вся природа до человека
или как будет после, ежели после нас
что-нибудь будет, кроме консервных банок,
многоэтажных руин и кислотных масс
в небе, поросшем гроздьями злых поганок.
Но все же родился Бог! И, быть может, направив свой
солнечный зайчик на воющую планету,
Он возгласит: - Да будет хоть кто живой,
чтобы возделывать тьму и молиться свету.
ПОГРАНИЧНЫЕ ЭЛЕГИИ
"О, как тогда с земного круга
душой к бессмертному летим!"
Ф.И.Тютчев
1.
Зачем ты связала оборванной нити концы, хлопотливая Парка?
Тюльпан раскрывается - гиблой весны триумфальная арка.
Войди в его солнечный зев, и тычинок черненые копья
вопьются стигийскою лаской. Но Древо все копит
подспудные кольца. На пне обнажается время.
И странно нести на плечах бирюзовое бремя
небес безответных, цветущих живой пустотою,
исправно плодоносящих зарей и бедою.
Орел - не державного Зевса, а сумрачного Иоанна -
расклевывает светило, как печень титана.
Мы смерть приручаем, мы собственной кровью из блюдца
подпаиваем ее, в надежде однажды вернуться
обратно на круги своя, хоть на Дантовы страшные диски,
в возгонке вселенской зенита достигнуть. Как дерзки
и промахи наши, когда на прицеле познанья -
огромное певчее сердце всего мирозданья!
Но кратер тюльпана исходит незримою лавой,
и над теменем бьется ночница, как над раскаленною лампой.
2.
Вот он, экстаз твой, полотенцами прикрученный к койке.
Вот она, влага твоя кастальская, - сквозь иглу, погруженную в вену.
От божественной головоломки - к житейской головомойке;
только тупая обыденность не поддается крену.
Вышед из царства Гадеса, Орфей наблюдает, не морщась,
как любятся голуби в теплой пыли тротуара,
мелькают колени, и платье, от ветра топорщась,
призывно взвивается вверх. О, казалось бы, траур
к лицу мирозданью, покуда творец безутешен.
Да где там! Торопятся жить, увеличивать массу
плоти добротной. Беспамятный, впрочем, безгрешен,
как лис, погружающий зубы в куриное мясо,
хотя б и украденное. Кто у тебя не ворует,
небо ничейное? Ловишь себя же на сходстве
с целым городом встречным, с которым бездомность пирует.
Так что же тогда изнутри голосит о сиротстве,
о единственности?.. Парнокопытная лярва,
свесившись с потолка, кажет лохматую дулю,
и вторит певцу, рассеянно бряцающему на лире,
скрежет панцирной сетки в зарешеченном напрочь июле.
3.
Боль не болит, и воля не волът.
Но спуститься в метро - все равно что в бездонный Аид,
где души визжат, расплющенные в туннеле.
Под Коцит с Ахероном мы уже подкопаться сумели,
вот и покойники перемешались с живыми
и снуют деловито по улицам. И между ними
один продает асфодели, все в каплях летейской влаги.
А у другого глаза - что твои овраги,
поросшие хвощом и папоротником, кто-то дикий
прячется там. Дева с бледным челом Эвридики
пирожок уплетает, совсем как живая.
Ни жива, ни мертва, я курю в ожиданье трамвая
под небесами, нуждающимися в ремонте.
Рельсы сходятся в точку на горизонте,
как параллельные мысли о жизни и смерти -
в лобачевский тупик. В мировой круговерти
это лучшее, кажется, место, поскольку почти что безлюдно,
хоть и там восседает алмазный какой-нибудь Будда,
как светило ночное в изношенной облачной рвани, -
не живой и не мертвый в своей обветшалой нирване.
4.
Этот город пустотен, несмотря на свои кресты.
Он - подробнейший перечень логической пустоты.
Сновидение шахматиста, и во сне предающегося игре.
Он подобен на карте прожженной окурком дыре.
Ветер чуть посильнее подуй - он рассеется, как облака.
И останется только сверкающая река,
к которой уже и сегодня выходишь, идя в любом
направлении. Здесь писали стишки в альбом,
дрались на дуэли, в блокаду ловили котов
на съеденье. Этот город всегда готов
к исчезновению. Он, собственно, монумент
исчезновению. Кирпич его и цемент
суть секретные мысли о смерти, оправленные в слова
о торжестве красоты, от которой кружится голова
поначалу. Но после, освоив вполне пейзаж,
понимаешь, что красота - декорация, антураж,
макияж на отсутствующем лице,
оклад без иконы. Но тем чаще думаешь о Творце,
чем меньше в пространстве насущных его примет.
Синева, пустота. Нерушимый свет.
5.
Черемуха прислушивается к дождю, шелестящему в ее соцветьях,
как поэт - к неведомому источнику своего вдохновенья,
нашептывающему на исходе тысячелетья
пророчества, не имеющие значенья
ввиду того, что уже написан не только Вертер,
но и Апокалипсис, однако, закончится все иначе,
а как - никому не известно на этом свете,
и это неведенье, право, сродни удаче.
Все равно ведь мы кончимся раньше, чем дряхлое время
запахнет свои молью траченые кулисы.
Так подставим под ласковый дождь многодумное темя,
у промокшей старушки купим все, сколько есть, нарциссы
и подарим их темной реке, и хотя бы один непременно
доплывет до Швеции даже при полном штиле.
- Здравствуйте, Энглюнд! Вы были правы: перемены
у нас происходят к лучшему, что бы ни говорили
печальники вроде меня. А в Тэби все также много
сорок и велосипедов, и воздух такой же свежий?
Здоровы ли их величества? Ну, стало быть, слава Богу.
И звук поцелуя с обоих летит побережий.
6.
К пустоте прикоснешься сознаньем - и цветущий луг из-под ног
как ковер выдергивают, и хрипло кричат вороны.
А в пальцах трепещет черный слепой цветок,
и почва колеблется, как ладья Харона.
Присядь на корме, отслеживая маршрут, -
в мировой океан Ахерон впадает, -
по каналам венецианским тебя везут
к заходящему солнцу, и дух над водой витает,
как в начале времен. Прикоснется к сознанию пустота -
и ты видишь фиаско материи, независимость формы
от наличия вещества. И буквы с исписанного листа
расползаются, как жуки, негодные для прокорма
вещей птицы, тысячелетья чирикающей одно
и то же: что мир нуждается во спасеньи,
не от себя ль самого? И сливаются в багровеющее пятно
идея прогресса и жажда уничтоженья.
Как бесшумная моль поедает безмолвную ткань,
так и кончится мир, расходясь на утук и основу
пустоты, из которой был соткан. Но эту вселенскую рвань
новым смыслом заткет безутешное Слово.
7.
Никого надо мною - ни трех этажей с копошащимися жильцами,
ни, далее, ангелов, ни Франциска, ни Назарея,
ни Самого с десятью растопыренными перстами
каббалистических сефирот. Лишь - голубея, синея, чернея, -
огромный космос, взявшийся невесть откуда,
во все стороны равный, как щит ахейский,
саморазвивающийся в форме чуда,
как мог бы сказать Гераклит Эфесский.
И такою свободой оттуда в лицо мне веет
/пахнут вдвое сильнее ландыши перед грозою
свежестью страшной/, - что горло едва ль сумеет
озвучить ее. Так впервые ступней босою
ощущаешь неровности почвы, после зимнего плена
вышед на ветреный берег еще не прогретого моря,
приближающего горизонт. Кружевная глазастая пена
накипает и исчезает, существованью вторя.
Накипая и исчезая, к другому концу вселенной
ты летишь со скоростью большей, чем скорость света,
стоит только закрыть глаза, - нерожденною и нетленной
светлой сутью своею, и сердце колотится где-то
в отдалении...
Июнь, 1996 г.
КОДА
Не копать мне землицу в эдемском саду,
так и буду блуждать со звезды на звезду, -
межпланетный бродяга, во веки веков
маргинал неприкаянный. Нежных оков
постоянства оседлого не признавать -
вот проклятье мое и моя благодать.
Разве космос огромный затем сотворен,
чтоб довольствоваться до скончанья времен
мне чахоточным кленом за пыльным окном,
хлеб глухой запивая ослепшим вином,
созерцая все тот же обшарпанный двор,
продолжая набивший оскомину спор
о глубинах пространств, мелколюдье житья?
О бессмертная юность, подруга моя,
кто посмеет прервать твой свирепый полет,
кто безумную песню твою оборвет,
кто погасит июльское солнце в груди -
это легкое сердце простого пути?
От грядущего ветра не спрячу лица,
впереди только путь, только путь. Без конца.