![]() |
ЖУРНАЛ РАПОПОРТ К содержанию |
Александр РАПОПОРТ Москва |
* * *
Я родился под знаком Весов.
Время медленного запустенья
мухомором поросших лесов,
листья по ветру - время смятенья,
время птичьих прощальных кругов
перед трудным над морем полётом
к очертаньям иных берегов,
к новым странам и к новым заботам.
Сколько звуков в осенних садах:
в хрусте, в шелесте, в клёкоте, в стуке
волн-ветвей равномерный размах
и протяжная нота разлуки,
неизбежная нота тех дней
между осенью и зимою,
когда холод пустых полей
поднимается над землёю,
и когда в ночные часы
слышно явственно до рассвета,
как скрипят над миром Весы,
чуть покачиваясь от ветра.
ОТРЫВОК
...Купи, купи головоломку,
она не стоит и рубля,
зато не даст тебе покоя,
ни сна, ни отдыха не даст,
в неё намешаны обломки
от кирпича до хрусталя,
в ней свет больничного покоя
смешался с запахом лекарств.
Соединяются друг с другом
шторм ночью, парты в три ряда,
под деревом на венском стуле
старик, качавший головой,
всяк обходил его с испугом,
а он под деревом всегда,
как в декабре, так и в июле,
не бог, не царь и не герой.
Свет из дверей полуподвала,
чередование полос,
пустая ниша на фасаде
и подворотни влажный мрак -
одно с другим не совпадало,
сверкало, падало, рвалось,
как плёнка в старом аппарате,
заряженная кое-как.
Менялся вид в окне и адрес,
менялись люди за столом,
цвет глаз у женщины напротив,
а также стиль передовиц,
оно сперва не приедалось,
а ныне помнится с трудом,
не стройным вымыслом, напротив,
лишь сменой действующих лиц...
* * *
В старом парке культуры и отдыха,
там где гипсовый Пушкин стоит,
собирается вечером общество,
городской разноликий синклит.
Собираются хмурые мальчики,
ждут подруг и глядят на часы,
и написано "Нelp me!" на маечке,
это значит: приди и спаси.
Инвалид в темной шляпе велюровой,
оперев о скамейку костыль,
над доскою с резными фигурами,
как над собственной жизнью, застыл.
Забывая домашние горести
под размеренный шум тополей,
обсуждают спортивные новости
завсегдатаи этих аллей.
Надрываются местные лабухи,
танцплощадку вгоняя в экстаз.
Каждый ищет какой-нибудь радости,
в чем угодно, но чтобы сейчас.
А с эстрады лихими куплетами
массовик развлекает гостей,
и горят фонари разноцветные
маяками неясных страстей.
ДВОР
Вы были, наверно, в том тесном дворе,
где хлопанье ставень и сушка пелёнок,
где стонет старик на смертном одре,
а рядом в коляске смеётся ребёнок.
Чугунных решеток ажурная вязь
рассеянной тенью ложится на лица.
Вот вензель чернеет - потомственный князь
здесь жил перед тем, как пропасть за границей.
Теперь здесь ютится двенадцать семей,
их подстерегает двенадцать напастей,
двенадцать алоэ растёт у дверей
в огромных горшках тёмно-огненной масти.
И мал мала меньше семь белых слонов
стоят величаво в сервантах, как будто
являют собою одну из основ
домашнего рая, устоя, уюта.
Двенадцать семей, как двенадцать колен
ещё неизвестного миру народа,
что призван нарушить мучительный плен,
в котором томится больная природа.
Потомки его в отдалённых веках
любому предмету вернут его имя,
о лжи скажут - ложь, о суетном - прах,
и город построят руками своими.
Но это не скоро ещё, а пока
здесь предназначения не угадали.
Кто станет заглядывать в дальние дали
под стук домино или стук молотка?
А солнце багровое катится прочь,
во двор опускается южная ночь
и будет баюкать под странный мотив,
в беспамятство сна до утра погрузив.
САПОЖНИК ИЗ АССИРИИ
Сапожник выходит из будки,
тяжело садится на стул
и смежает веки, как будто
забылся или уснул.
Выцветают на солнце тени,
всё реже слышны шаги.
Два часа пополудни, стены
раскалились, как утюги.
Но зато отпустила морока
и утих городской канкан:
слышно, если скрипнут ворота
или цокнет в асфальт каштан.
Не бездельник и не калека,
ассириец не прячет лица,
и морщины - клинопись века
как следы большого резца.
Он не помнит, не может помнить,
как упал ассирийский лев,
полыхала столица в полночь
и дворец превращался в хлев.
На обломках былых империй
расцветает чертополох,
археолог найдёт, проверит,
извлечёт историк урок,
чтобы дети учили в школе,
что была такая страна:
много крови и много боли,
непонятные письмена.
* * *
Подъём "Титаника" с океанского дна
представляется нецелесообразным.
Из газет
Искатели первопричин,
под гул прибрежной канонады
мы извлекаем из пучин
останки умершей армады.
А вдруг прощальное письмо,
что запечатано в сосуде,
расскажет, что произошло,
и намекнёт, что дальше будет?
Всемирный замысел, размах,
апофеоз - всего в избытке
имелось. Песня на губах.
Дешёвый сурик для агитки.
И никого нельзя простить,
как первенца перед закланьем,
и некого, увы, спросить,
что делать с нашим поздним знаньем.
Зачем утопленнику врач?
Нужны услуги, но другие.
И эта правда, прячь - не прячь,
торчит, как яблоко на вые.
* * *
Уличные съёмки. Эпизод,
взятый наугад из середины.
Эмка у распахнутых ворот.
Резкий блик на никеле машины.
Подметённый дворик тих и чист,
тускло серебрятся водостоки,
в центре клумбы гипсовый горнист
вдохновенно надувает щёки.
Посмотрел, и дальше проходи.
Здесь творятся новые легенды,
воскресают старые вожди,
не добравшие аплодисменты.
Вот они шагнут из темноты,
щурясь от направленного света.
Поначалу жертвы клеветы,
а затем и пища для сюжета.
* * *
За ночь выросли здесь ледяные дворцы,
и увидело сонное око
мавританские окна, пилоны, зубцы,
слева - готика, справа - барокко.
Этот град нежилой, эта фабрика грез,
ледяная ее небывалость -
и ответ на повисший в пространстве вопрос,
и предчувствие, что оправдалось.
Грузный зверь стережет белых улиц покой,
и песок его глаз не засыпет,
для того, чтобы сфинкса коснуться рукой,
нам не надобно ездить в Египет.
И гуляющим возле античных колонн,
вдоль пронизанных солнцем фасадов
незаметен изъян, неподвижный наклон,
предведающий скорый упадок.
* * *
Этот город стоит на костях,
на впитавшейся в почву крови,
проступившей в его новостях,
в красках вечера, в пятнах зари,
просочившейся вдруг на счёт "раз"
и в обход хитроумных замков
между слов, между строк, между глаз,
между линз уцелевших очков.
* * *
Вот старик на скамье. Он свое отмотал,
точно бинт. До конца прожил весь капитал,
потерял свои земли, свой двор и дворец,
своих подданных, коим был вождь и отец,
из республики ближней к родным дочерям
налегке перебрался. В изгнаньи царям
жизнь такая не снилась: сидеть на скамье
и не думать о вечной угрозе семье.
Целый день у подъезда, отдельно всегда,
не вступая в беседу, не вставляя "ну да".
Что ни скажут ему - как об стену горох,
то ль нирваны достиг, то ли напрочь оглох.
Видно, были причины... Он здесь и не здесь.
В лучшем случае - часть, но уж точно не весь.
Исчезая, теряя звук, четкость и цвет,
гладко выбрит, накормлен и чисто одет...
* * *
Перед домом - поле,
за домом - лес,
а над ними - купол воздушной воли,
путник, шедший полем,
в лесу исчез,
странник, лесом шедший,
растаял в поле.
Странник, шедший лесом, несёт беду,
путник, полем шедший, беду находит,
что кому написано на роду,
в доме сбудется,
оба к нему подходят.
В нём и встретятся, не отыскав чудес,
две неравных, две непохожих доли...
Укрывает поле.
Густеет лес.
Облака кочуют в своей юдоли.
* * *
На людном месте вглядываться в лица
небезопасно. Встретив чей-то взгляд,
одни сбежать, другие заслониться,
а третьи - объясниться норовят.
Взгляд есть угроза, это нам не ново,
вот-вот с глазами встретятся глаза,
они красноречивее, чем слово,
когда не понимают ни аза,
расширенные, круглые, навыкат,
с хрусталиком, мерцающим на дне,
а он сверкнёт, что фехтовальный выпад,
и спрячется в нечёткой глубине.
Не друг, не брат, тем паче не товарищ,
хотя - не волк, тот с шерстью и хвостом,
а человеку человек... не знаешь,
с чем и сравнить, с каким таким скотом
или предметом. Но на месте людном
его испуг действительно не лжив.
Поднимет бровь. Окинет взором мутным.
И улыбнется, зубы обнажив.
* * *
Время пик. В человеческой давке,
раздувая зеркальные жабры,
дышат карпы на шатком прилавке,
выпевая беззвучные ямбы.
От души, без расчёта на жалость
спеть осталось: прощай, тихий омут,
где так сладко, так вольно дышалось.
И слова эти в воздухе тонут.
Он для жизни не слишком пригоден,
и, сгущаясь, походит на тесто,
а прощальная песнь при народе,
в лучшем случае, здесь неуместна.
Отчего же приковано зренье
к содроганью чешуйчатой плоти
и так внятно безмолвное пенье
на последнем предсмертном излёте?
* * *
Вражда протягивает руку,
нужда подсовывает кружку,
и по назначенному кругу
влюбленно движутся под ручку.
У первой - сапоги гармошкой
стучат подкованной подметкой,
вторая - в рваных босоножках
и жалко шаркает подошвой.
Одна острижена под бобрик,
вторая разметала патлы,
и встречные глаза отводят,
как от греха, от этой пары.
Уже, предчувствуя разлуку,
пожитки собраны в охапку...
Вражда протягивает руку.
Нужда подсовывает лапку.
* * *
Ночью шоссе напоминает море,
касается цоколя набегающая волна,
на моём этаже слышится поневоле
шипенье ее крахмального полотна.
Голос и смех восходят по вертикали,
шальная компания высыпала на пляж,
о чём-то своём они говорят в запале,
бросаются в воду, словно на абордаж.
Кто-то из них был мне в то время дорог,
не затихал у нас бесконечный спор,
все ошибались, что выяснилось не скоро,
но каждый готов доказывать до сих пор...
Зренье и слух памяти не помеха.
Чей дальний свет выхватил в этот час
странный сюжет, считай, прошедшего века:
берег морской и беззаботных нас?
* * *
Проснуться впотьмах и наощупь
отыскивать блок сигарет,
услышать знакомую поступь
часов, семенящих вослед,
увидеть до малой детали
свой день за единственный миг
быстрей, чем рапид в кинозале,
так ветер листает дневник.
Все щели заделаны в доме,
на ставни накинут крючок,
и все же в закрытом объеме
тебя проберет сквознячок.
Он здесь существует как данность
и, верно, заложен в проект,
но чья это прихоть, чья странность,
навряд ли получишь ответ.
Желтеет бумага на снимках,
стекло еле слышно дрожит,
когда ветерок-невидимка
по комнатам тихо кружит.
Крадется на лапах кошачьих
и мелкий наносит урон
бесшумный, безвредный для спящих
предвестник кровавых времен.
* * *
Над муравейником огней,
пока заря не погасила,
горят холодные светила,
как фосфор из глубин морей.
Их свет спокойней и ровней,
он не пугает и не дразнит,
когда прожектор без боязни
шатает изгородь теней.
Внизу - погоня и пожар,
рисует вензеля реклама,
и всяк бесстыдно и упрямо
спешит продать свой божий дар.
Самосожженье - новый стиль,
огня бенгальского не жалко,
и, как обмолвилась гадалка,
остаток не возьмут в утиль.
А здесь, над сутолокой крыш,
над шпилями ажурных башен
ни свет, ни мрак уже не страшен,
и только смотришь и молчишь.