ЛИТЕРАТУРНЫЙ АРЬЕРГАРД

БИБЛИОТЕКА

Александр Радашкевич

ПОСЛЕДНИЙ СНЕГ

17.05.2004

К содержанию

Александр Радашкевич
ПОСЛЕДНИЙ СНЕГ
Стихи

Санкт-Петербург
Издательство "Искусство России"
2003
128 с.
ISBN 5-900786-89-7


ПРЕЛЮДИЯ

И заехал в последние дали той страны,
где бушующий май,
где признали меня только птицы, только
лица, которые звал,
и сошёл на пустом полустанке, где луга
лобызают плюсну,
где заклеен конверт злой печали, что
ночами писала из зим.
Без буфета, названья, без карты – там, где
выйти вовек не посмел,
где за музыкой дышит молчанье и за небом
не видно земли,
где и в далях заветные дали, где сливаются
долгие взгляды – там, где
жизнью кончается
жизнь.

2002. Богемия

 
 

Париж: "Мою мансарду ранил ураган..."

УРОК

На тройку вымучишь заданье.
      Уйдёт причал, исполнится завет,
коль покидал обитель ветра
      всего на искупительную быль
и ризу, обожжённую виденьем, за
      ризой распластал
      у стоп нагих.

Когда тебя в тебе не станет,
      когда луна и след оплавит,
то будешь, то пребудешь наконец.
      И выбелят твою главу
из рыхлых сонников прилежно,
      и в прах
эфир перстом иль вздохом
      замесят снова
      в долине слёз.

27.III.1997. Поезд Лондон-Париж


СЕНТЯБРЬ

I.

Уж не на кого злиться и некому
пенять; ни ревновать, ни тяготиться
уж некем, и случись
сюда мне запоздно вернуться –
черно окно моей мансарды, и
лишь на ящике почтовом
упрёком имя робкое твоё.

II.

Как долго-долго ни идти, я всё равно
приближусь к дому,
пустому в этот час судьбы,
и с этого – почти непоправимо.

Раскрою дверь, раздену тень
недогадавшегося тела и, загребая
в выцветшую ночь, не променяю тишь
и жуть на звёзды вашего удела.

IX.1991. Париж


* * *

Как к тебе, в мою ночную скуку
Не придут под вечер в октябре,
На глаза медлительную руку
Не возложат, как в медвяном сне.

Не внесут – от немощи ль, от силы –
На ладонях скользкие сердца:
Дверь не заперта к ночи постылой,
Но помечена знаком креста.

Тянет шлях до тупого рассвета,
Зачернела душа на свече.
Не молиться мне памятью лета:
Лето молится только весне.

16.Х.1993. Париж


* * *

И качает.
Просто так. Златоструйная глубь
распирает виски, и благой
ветерок занывает. Только мы
ни при чём. До сих пор. И
с тех пор, как обол чужаку
променяли.
                            Кто в бессониях
        ртуть раскатил, тому пухом
        и прахом рачительный клир
                        днём опять облака
                      зачехляет. Посреди
  ничего запевает кромешностей
                                      взвесь. И –
                                            качает.

14.VIII.1994. Париж


ГОД ЛЮБВИ

Твой год полуденной любви (а мой –
полночной): стекает
с пальцев мёд свечи, и губы –
почкой недомилованной весны, и ...
(многоточье).
                        Зевает
зритель в пыльной тьме – мы
непорочны, как на
качелях Фрагонара – отмах барочный,
и ангел-друг назначит нам
пустую кару:
                        любовь расскажет о
любви вновь на атласных простынях
или на нарах под гул
необратимых снов (а с явью туго),
чтоб мы душа
                        к душе
                                      легли
                                      на штабелях
                                      шестого круга.

2.III.1996. Париж


ПЛАТЬЕ SISSI

Когда я обживусь
            в вивальдиевых ларго,
когда перелицуюсь
            всей облачной изнанкой,
мой брат, апрельский
            ветер, откроет мне
фигуры кармического танго
            и вальса преисподней.

Свод мается
            воскресный, как блик
на блёстке платья,
            распятого музейщиком
в витрине образцово:
            императрица Австрии и
королева Венгрии
            в нём неким венгром или
            мною старательно
            заколота.

3.III.1996. Париж


* * *

А в этой жизни вякают часы:
она проходит, и нам её
с тобой не промахнуть на вездеходе.
Как тошно утром, как светло
ночами. Какая сволочь от души
нам подливает то винца,
а то – спитого чаю. Всё
в доле лютой немота, но всё –
дорога, и каждый небу задолжал
по сну невинному с прологом –
пусть даже те, чьё так давно-давно-
давно забито горло дёрном. А
в этой жизни тявкают часы:
со вздохом тёмным мы их заводим
и вспоминаем умиленно, что так
несчастны, так одиноки.

7.III.1996. Париж


НА АРЕСТ ДРУГА

Бывают дни великой
        ночи и ночь – непрожитого
дня. Последний виски
        нам вечность прочил, но ты –
в остроге, моя невинность, а
        я на айсберге диванном
вплываю в ледовитые
        поля.
                  Бессонье? сны? витийной
строчки и зень, и скань, а
        в горнем тремоло "прощай"?
Префекту вшивого Парижа:
        – Вас, вашу мать и иже с ними ...
вам отпускаю, земная
        шваль.

16.IV.1996. Париж


ПАМЯТИ ПАПЫ

Сей срок разительных ненастий, и
пеней полон сжатый рот,
а полдень утверждает в том, что чем
черней в пироге этой, тем радужней
в гондоле той,
                        тем мельче след и
сон летучей, а в зеркала –
просторней лаз,
                            что детство
корчится в падучей, когда
померкнет отчий глаз.

21.IV.1996. Париж


* * *

Только пьянки и похмелья,
Только лет падучий лёт.
Где там вздохи? Что там пени?
Губы стянет тонкий лёд.

В грязной мгле не доползти
До весны обетованной.
Видно, стали кашей манной
Али клёцками мозги.

Из ресниц вязать не станем
Впрок морского узелка.
Лучше сходим к сизым дядям
Пену слизывать с пивка.

Лучше снова по Парижу
За слюнявою тоской
Три пуда душевной грыжи
Потаскаем за собой.

И на нас, нежнее неги,
Льдинкой ляжет поцелуй,
Нечто к нам из пенных струй
Пустит лунные побеги.

Губы стянет тонкий лёд.
Что там вздохи? Где там пени?
Только лет падучий лёт,
Только пьянки и похмелья.

23.V.1996. Париж


* * *

Прощай, диван! Свидетель
ратный метаний зряшных,
сущих бед семи отчаливших
в обратно неадекватно
зрелых лет.
                    Прощай, ухабный
остров ватный, поспешник
сумеречных клятв и незадачливой
измены, что под иконами
моими тебя измяла
в оный час. Прости,
                                  чернец,
прощай, похабник. Скрипучий
плот во хлябях нежащих
ристалищ и ялик сплюнутой
тоски. Как остов бешеной
бурёнки, привален ты
                        к сырой стене.
В чистилище моей мансарды
зелёный монстр бархатистый
теперь круглит нетёртые бока, и на
серебряном асфальте след твой
                        простыл. Прости.

12.IX.1996. Париж


КУПЛЕТ

Рыщет ветер – мохнатый зверь.
Делать что мне с собой теперь?
Может, робко пойти в кино?
Может, сходу порхнуть в окно,
Чтоб шампанским взошла душа,
Что так любит, любовь, тебя?

Ветер видел подлёдный свет,
Ветер вспомнит, что смерти нет.
... Вот и я позаплёл стишки,
На которых висят кишки,
И по трём рубежам изголовья
Запевает мне голос безмолвья.

3.XII.1996. Париж


ШКОЛА

Мне оный день даёт урок
и снова ставит носом в угол
(я троечник: легко и любо),
мне стадо оборотней-пугал
ревниво кажет на порог.

Твердит чернец, пыхтит угодник
над камнем в Божий огород:
плохиш терзает треугольник
(давно попахивает полдник),
отличник пёрышко сосёт.

А взгляд не вырвать из окна,
где та ладья над вешней тучей
и тот удел, где ветры круче,
где жук завис над дымной кучей,
полакомей отведать норовя.

14.III.1997. Париж


* * *

Вам всем, с кем ветру по пути,
за вальс сердец внемлю:
кто населяет грудь, кто тьму,
кто сгинул днесь в пыли.
Всем вам, с кем пел и плыл
морями грёз и зыбких бдений,
меня из мира молча отпустить
в мир, что тогда из снов приветил,
когда по свету всуе куролесил,
чтоб мир мирами населить.

4.IV.1997. Самолёт Москва-Париж


ОДА ОДИОЗНАЯ

В "Русской мысли", ах, в "Русской мысли"
Очень русская зреет мысль,
Вести с родины были да скисли,
Ватиканских вестей – завались.

Тут анализы, там некрологи,
Здесь оракулы и истецы,
Кажут гении-недотроги
Про свои неподкупные сны.

А поэзия – поэтична.
Это просто метро на Парнас.
Проза жёстка и прозаична.
Спи спокойно, товарищ Пегас.

О, твердыня любви униатской,
Приложеньем своим поделись.
ЦРУ с КГБ в спазме братства.
"Солидарнощщщь", за нас помолись.

Пагубь слева! Опасность справа!
Посреди Интернет!.. Берегись!..

Я люблю тебя, мы-ы-ы-ысль,
И надеюсь, ты тоньше не стала.

31.V.1997. Париж


VOYAGE IMMOBILE

Птицы счастья во сне деревянном
Убывают в безмолвный край,
Где он кружит, мой ангел медвяный,
Над страною по имени май.

Катит ветер дозвёздные волны,
И душа распласталась в полёт.
Глянет полдень в окно, и невольно
Возмурлычит почиющий кот.

Всех пожитков – твой вздох на дорогу.
Всех заливов подлунных стекло.
Отрывай же крылатую ногу
От порога и – грудь на весло.

Как мосты, опрокинут в покое.
Утлый ялик в ресницы отплыл.
Вот и ты не перечишь: такое
Всякий ветер со всяким творил.

31.V.1997. Париж


СТАМБУЛ

В бирюзовом султанате
Сулейман Великолепный
вечно булькает кальяном,
так же голодны собаки,
так же ракия мутна,
и громадны тараканы
под луною непомерной
на дооблачных тюках,
так же целится Айя-София
в изумруднейший парадиз.

Промтоварно-ширпотребный,
хамовато-зубоскальный,
вороватый Чуркестан
вам по-русски предлагает
за пожёванные лиры
не гашиш, так анашу,
не по-киевски котлету,
так "путёвую" Наташу –
нашу плоть на распродаже, –
но, конечно, от души.

VII.1997


ТУРЕЦКИЙ АВГУСТ

Над соляной пустыней озера зависнет снежным
островом мираж.
                              С роднёй прокатят
в "кадиллаках" напрокат свежеобрезанные
отроки, подобные лакомым сдобам с глазурью и
изюмом, и чарку ракии в раю своём
сапфирно-изумрудном любовно опрокинет
Ататюрк: буль-буль, и гюле-гюле*.
                                                          Набухнет под
серебряным ковром гробница дервиша с чалмою, и
чаем яблочным – сквозь адский смрад носков
пейзанских, – свернувшись в перламутровом
ларце, повеет борода святая.
                                                  И будет
ластиться эгейская лазурь и бирюза – сквозь
бархатные хляби, и станут русофилы-журавли –
в стерне седой раздумчиво шагать, пока предвечный
хор цикад звенит в серебряных оливах: "велик
Аллах, велииик..." – до первой крови смертного заката
на Мармаре, где, мраморны, где, мармеладны,
струятся Принцевы в томленьях острова.

1.VIII.1997. Бодрум

* До свиданья (тур.)


К.Д.ПОМЕРАНЦЕВУ

Редеет явь, сникает ветер,
Давно октябрь жуёт листву,
И я тащусь в угодья смерти
Послушать вашу тишину,

За что-то впрок благодарить,
Искать прощенья, не лукавя,
И за забором валким рая
Учуять детства дух: карбид.

Читали мы от Иоанна
Той печи, что вас сожрала.
Слюнявый дым стал полупьяным:
Юдоль до краешку лила.

А те, а там сосут "Дюшес",
Где нас коты мурлыча встретят.
Я к вам забрёл на Пер-Лашез
Послушать ваш янтарный ветер.

26.Х.1997. Париж


ВИВАЛЬДИ, или УДОВОЛЬСТВИЕ

Утро. В парижской мансарде, грешный,
я брился, слушая бодрый концерт "Il piacere".
За тонкой стенкой пружины заскрипели почти
что в такт, и к финалу второго аллегро
соседка взвыла  звероподобно и
возмычал сосед.
                            И вспомнила душа, как в опере
отшедшей задёргивались занавески лож, как
сыпались потом из них в партер
плебейский куплеты и весомые плевки, как из
каналов шёлковых, зловонных вылавливали
по утрам младенцев вздутые тельца
крюками.
                  Теперь он спит, тщедушнейший
астматик, в промозгло чуждой Вене
на нищем кладбище больничном. Так
вой, сосед, вопи, соседка, на карнавале
Рыжего Аббата: под клавесин
тоски, под флейту ласки
                                          мы выплываем
в зимнюю лагуну
                              послушать посторгазменное
                              ларго.
Кому-то скверно, кому-то славно, но
всё как должно, да, всё как надо у водопада
блаженств барочных – во всех отыгранных,
отлюбленных, во всех
                                      нанизанных мирах.

9.II.1998. Париж


ПРИЗЕМЛЕНИЕ

Этот вечер – пустой и прозрачный,
как протянутая рука,
эти ангелы в кукольной Праге,
эти кролики в Руасси, этот
я в филигранной печали –
эмигрант незабудкой души и
натёртою вздохами кожей – на
закатной июльской земле.

30.VII.1998. Париж


В МЕТРО

            Не правда ли, скорее
        сад, который равнодушно
      пересекает белый кот?

            Не правда ли, скорей
        река, влекущая чешуйки
    обугленной закатами листвы?

          Вороний грай и сети снов,
      а далей близь и близи зыбкой даль,
  не правда ли? Скорее.

Х.1999. Париж


* * *

        ...И рухнет вся моя мансарда
        С её мансардным барахлом.

          К.Д.Померанцев

Мою мансарду ранил ураган
конца двадцатого
столетья. Расплылись письма
и слиплись взгляды фотографий
любимых, посторонних и врагов,
великих городов набухли виды
и насмерть захлебнулся телефон
далёкими родными голосами.
И лишь на блоковском челе
шершавом означилось прозрачное
лобзанье тысячелетия иного
от Твоего, о Боже, Рождества.

I.2000. Париж


* * *

Автобус в Прагу по кольцевой
минует мягко под Парижем три
дортуара, безлюдный стадион
и кладбище. На кладбище
хоронят. Он, может быть,
студент или спортсмен. Он,
может быть, она. Над Сеной
торчит китайский павильон. А
на дворе год номер ноль и
энный век, когда, как в прошлый,
мне верит из садов святого лета
любовь, что верю. Верю,
что люблю, – в автобусе, что мягко
катит в Прагу по кольцевой.

4.II.2000. Париж


* * *

В толпе – чей
ищет взгляд, тому темно
и лихо в долине
гулкой слёз в сей миг
необратимый.

Чей лёгок
шаг земной, в себя
лишь смотрит тот,
как в воду,
и слепо ищут взор
мерцающий
его.

4.II.2000. Страсбург


* * *

Среди ристалища астрального ветров
и скользких бездн немого океана,
за далью, поглощённой зёвом далей
и умощённой медовой кантиленою
сирен, плывёт в луче безвестный
островок, где на песке размыто "мой
родной", а после точки стёртой – "Мама".

4.II.2000. Где-то

 
 

Санкт-Петербург: "За опытом бесценного забвенья..."

* * *

Мы боги тех, чуть угловатых,
70-х, брежневских, патлатых
лет, щербатых зим. Наш
воротник из чебурашки, в кармане
шиш, но нараспашку чело, и
взор неуязвим.
                          Плели нам
песни из мелодий, мы шли
в душевное кино. Пусть в наших
судеб домино козлы стучали,
но отрыжек отчизна-тётя
не ловила из пасти дяди
крокодила.
                    Вот сдали нашу
стеклотару и разделили всех
на нарах на старых, новых,
инояких. И те, кто к янкам
встали раком, наставят бывших
crazy Russians визжать "яху",
любить нули, как перлы в каше,
и не сипеть: "Ну-у,.. погоди!"

7.IV.1996. Париж


* * *

      Алине Солоненко, Аркадию Илину

Аркадия, Алиния – последняя страна,
И к ней доходит линия Дороги в никуда.

И радужно лоснится селёдка в декабре,
И хлещет в глотку водка, которая по мне.

А там стихи окуривать зловоньем бытия.
На дне земля Лемурия, а в вышних – лития.

Тиара Исаакия с балкона вдалеке.
Эх, сладко нам поддакивать расхристанной судьбе,

За зорькой Колокольцева виясь в гравюрных снах,
Пока висок уколется звездой – увы и ах.

Алиния, Аркадия – и мы встаём на край.
Так вот она – оказия... А, впрочем, наливай.

23.III.1997. Париж


НА СМЕРТЬ ОКУДЖАВЫ

Грустный армянский кузнечик в веках,
Он отскакал прихотливыя лета
Самой прозрачной стезёю, и где-то
Всхлипнуло эхо в столичных дворах.

Всхлипнула эхом в арбатских дворах
Синяя скрипка гусарских печалей.
Новость в Париже надысь отмечали
В стенах, видавших шаляпинский прах.

В церкви, отпевшей шаляпинский прах,
В избранной пастве почти не крестились,
Некто резинку жевал, и косились
Те, кто в казённых потел пиджаках.

Сразу в казённых смекнут пиджаках –
Будь ты Цветаева, будь ты Иванов.
В ус усмехнулся из Божьих бурьянов
Грустный грузинский кузнечик в веках.

14.VI.1997. Самолёт Париж-СПб.


* * *

За опытом бесценного забвенья
друзья уходят в письма, в браки,
в зелье, в альбомный глянец чад,
в отчаянье и хладнодушье, в недуги
и везенья, в могилы и в себя –
из памяти и взора, от оклика и плеч
упавших.
                По вечно непросохшим
мостовым, вдоль ртутных рек
недвижного заката они отходят
в зимы... И от холмов нахохленного
парка уже ведёт их след
хрустящий в кристальнейшую
бухту блудных душ.

2.IX.1997. СПб.


ПАВЛОВСК

Вновь набухла над Славянкой Урна
грубой павловой судьбы, вновь
на бархатной тропе та
лягушка подмигнула и –
в плюмажи папоротников
росных отпружинила в ужасе
Божьем.
              С Места Ники
привечай, вертоград приснолюбимый,
незабвенные уста, неприступные
порывы.
                Забран вход решёткой
шаткой в Храм той клятвы
предалтарной, где в гранитах тишины
человеческая крошка всё
поблёскивает мгле.
                                  И как будто
на века небеса твои лепные вкось
кропят на Колонну конца недопитого
света, и слепо Мусагет, струясь
всей бронзой тоги, целует взором –
долгим, как незнанье, –
текучий профиль прошлых облаков.

22.VIII.1998. Павловск


ПАМЯТИ Н.Я.РЫКОВОЙ

В мятных ветрах отбывающей юности, как
и потом – в оскоминные годы, была в судьбе
высокая, с совиным голосом и мигающим
оком рептилии седая Януарьевна, блаженно
спавшая под ранних опусов прыщавое
бубненье и воскресавшая при виде ню Боннара.
Любила сладкое винцо и сулугуни, фарфор,
янтарь, июль по-коктебельски и говорила
"вы" приблудной одноглазой суке, считая
ейный профиль ренессансным. Всё зная и
не веря ни во что, она жила с сафическою
страстью язычницы – без лишней нежности
к безжалостной России и с тихой слабостью
к себе: "Я бы хотела умереть, но не хотела б...
умирать". Как водится на крохотной Земле,
она была бессмертной, хоть верила, что это
всё исполнила по собственной заявке, и,
верно б, вторила за Дюбарри на шатком эшафоте:
"Минутку, ещё минутку, господин палач!"

1.II.1999. Париж


ВОЗВРАЩЕНИЕ

А ты уже совсем не мой, мой
град упругого блаженства, и
слепо статуи твои над
убывающей Невой глазеют
на гробницу вздохов –

пустую, как пустырь мечты,
где лунный воет волком ветер,
где набухает, недоохав
и наливаясь прошлым солнцем,
нагое облако любви.

24.VI.1999. СПб.


НА СМЕРТЬ А.СОБЧАКА

На смерть, на жизнь – внезапны
строчки и непоправимы, как жизнь
и смерть для океана неизменно
мёртвых и острова негаданно живых.
Глава "А.А." сегодня дописалась и
в оглавление легла: фуршеты, оперы
и ладан панихидный, да на парижской
площади Согласья спор об останках
бедного царя...
                          От эха преисподней так
гулки коридоры власти, и ненависть
столичного жлобья в них шаркает,
скользя казённым лаком...
                                          Великий князь,
владыка Иоанн, Л.Б. в печали отвлечённой
и Город в толстых стёклах лимузина
под вой положенных сирен: слова и лица,
тосты и деянья, поступки и слова, и
запах душ за тенью взглядов, – и реки
бурной полулжи впадают в море чистой
полуправды.
                      А в полной книжке записной,
напротив мэрских факсов, ещё помечено:
"У Путина включён всегда".

20.II.2000. Богемия


* * *

И всё равно, куда бы я ни шёл,
оснеженною павловской тропой –
по Моховой, Гороховой, Фурштадтской,
Плуталова, Подрезова, по Ординарной –
из тьмы чужбин я выхожу к Неве,
где финский ветер трогает губами
свирели выпуклых мостов,
где шаг крылат, где юн, как паруса
петропольских закатов незакатных.

И всё равно, чего бы я ни ждал,
со взором, полным ангелов прощанья,
из века в век, из смерти в смерть
топча гранитный сахар парапетов,
бессмертные меня там ждут друзья,
которым всё ещё не всё равно,
которых я тогда выдумывал влюблённо,
когда они придумали меня
на Моховой, Гороховой, на Ординарной.

9.XI.2001. Богемия

 
 

Уфа: "И Белая с аксаковской веранды..."

* * *

А впрочем, ведь нарочно заигрался
в судьбу, где всё начало без конца:
и Белая с аксаковской веранды, и
с парапетов радужных Нева, –
все дали, вздохи, сны и знаки,
недосяганья, перелёты – и всё, и вся,
чтобы отдать сомнению полвека,
проигрывая веку полсебя.

8.VII.1998. Уфа


* * *

Вот и ты. Земные облака
в снах веков текут во изголовье. Вот
и я, и в капище ветров
                                      прошуршала
вещая страница.
                            В караване
неслепящих солнц заскользим озёрами
                                                видений
                                    целое
                  несчётное
мгновенье.
                    Вот
и мы, и край верховных грёз
                                                вспламенел
гудящею прохладой, и поют
недвижными устами в сердце Дома,
где так ждали,
                        ждали только нас
млечными надзвёздными ночами.

13.VIII.1998. Уфа


ТАРЕЛКА ИЗ ДЕТСТВА

    Два зайчика, две белочки,
волнистые края

    у беленькой тарелочки.
От каши естества

    он стёрся, мальчик с санками,
и клёцки-облака, и ёлочки

    германские на безначальном дне,
где белым лишь по белому

    из перло-гречне-манного
в метели лунных окликов

    цветные голоса.

30.VI.1999. Уфа


ДЛЯ ГИТАРЫ

И камнем канул в сон ответ:
значенья не было в печали
радости, ни – в радостях печали,
где всякий вздох – пустой навет.

Как слепота, набухший свет
разлит в томительном начале
с фиалом тьмы – как на причале,
где я забыл на всё ответ.

3.VII.1999. Уфа


* * *

Вульгарная, угарная, припухшая Уфа,
аграрно-промтоварная, ты набок
сбила тапочки; тебе весь свет до
лампочки, весь рай – до фонаря. Тупею
невозвратно я, и снова ставлю галочку
над Белой почерневшею, где с пивом
бродят парочки, жарищу матеря.

6.VII.1999. Уфа


ТИМАШЕВО

Давно уж улыбаются с камней
ровесники и те, и те – ещё живей и
тщетно раскудрявей. Соседки – более
не вдовой, солдатика, дельцом забитого
дельца, вершителя и пешки, прямой
отличницы и праведной карги
эмалевые взгляды пылятся оробело
в лесу косом крестов, татарских лун и
ржавых звёзд, где из-за листика
тряпичного белёсый червь на грядке
дорогой явился нам доверчиво и,
в общем, дружелюбно. И вот уж
вслед и мимо, не мигая, глядят опять
ровесники, что даже не взрослеют, и те –
ещё-ещё живей и вечно
раскудрявей.

7.VII.1999. Уфа


* * *

      Графу Андрею Цехановецкому

А в Уфе – от потерянности, от ума
ли – ничего не идёт на ум,
и душа в тополиной июньской
метели, откруживши весь век наобум –
от невинных лазоревых вин, из-под
пепла похмельных расселин – знает
лишь, что в летучих снегах тополиных
не пустует пустая скамья
в губернаторской мёртвой аллее
отрешённых когдатошних лип.

14.VI.2000. Уфа


САШЕ Д.

Затевается новая песня молчанья, – а
безмолвья беззначны слова, – и
на рельсах трамвайных седой
одноклассник пропускает меня сквозь
глаза.
          Зелёный шёлк, пятнадцать
лет, наш первый самый Ленинград на
Новый год над мокрым Невским
в гостинице, которой, знаешь, просто нет,
в стране, которой, видишь, и подавно,
которую назначено считать такой-
сякой продавшими её, как и себя, как
нас с тобой – за те каникулы, за мостовой
стеклярусно-муарный отлив, чтоб Сашам
старым стало неповадно, а новым – даже
просто невдомёк.
                              Но безмолвья беззначны
слова, громыхает разбитый трамвай
за судьбой – по Уфе в тополином
буране, затевается вечная песня
молчанья.

15.VI.2000. Уфа


АРИЯ

Жизнь. Нам снова снится эта жизнь,
и дней неверных лабиринт
снова ведёт прахом дорог к трём зеркалам,
где из-за спин или сквозь тень
шатких теней краешком уст, как из икон,
как сон во сне последних снов –
жизнь. Нам снова снится въяве жизнь,
и дней текучих тонкий смерч –
ангела перст – нас понесёт боком за край
немых, налитых громом туч,
где ждёт отживший клавесин
звон торжества, час неподдельных мук, где
жизнь. Нам снова снится всуе жизнь
сквозь сети непроглядных дней,
нас отучивших
жить.

14.VII.2001. Уфа

 
 

Богемия: "Но эта быль всегда впервые..."

ПРАГА

Праги пряничные
      чертоги, и цветаевский латник
слушает шум
      мутной Влтавы... После бархатной
инсуррекции тихоходный понёс
      загул, как
заплыв по пивному каналу
      к бехеровочно-мятным
снам.

          Тараканье ли
кафкианство или моцартов
    бисерный шквал –
под дерюгой славянской изнанки
    облачками германский
ватин. И
    карга вечно косу ласкает на
курантах, да вечно блюдёт эту
    пенную лепку, эту
бражную пенку без
    возмездия конник святой.

III.1997. Богемия


* * *

Но зверя нет безжалостней
                      и краше, чем наша
      млечная на лезвии
                      любовь.

Нет вихря круче, нет
                      кристальней,
      что в далях ранних
                      пел себе.

Зрачки ничьи такой
                      не ели солью,
      как мамины на утреннем
                      перроне.

И нет объятия крылатей
                      и теснее, чем
      одиночества в безоблачную
                      ночь,

ведь никакая так зимой звезда
                      не колет,
      как павшая в сновиденное
                      море.

11.Х.1997. Богемия


НОВОЛЕТИЕ

      Вале Луненок

Пивная жизнь туманных Лоун
Нас в главный вечер собрала,
Чтоб наших явей ушлый клоун
Икрой удобрил fois gras.

Течёт свеча, хлопушки рвутся
В реке бенгальского огня,
И мы навек устали дуться
На то, чего и так нельзя.

Мы просклоняли всуе юность
С местоимением любви,
Чтоб вещи всякой блеск и скудность
Вплелись в  ландшафт седой души.

Уверь же, вещая подруга,
Что нас самих собой зовут
И что, когда с собою туго,
Те голоса вдогон поют,

Что те зрачки тому смеются,
Чего метели не нагнать,
Что фейерверки с треском рвутся
Затем, что в треске благодать.

1 января 1998, Богемия


БОГЕМИЯ

Как корчится похмельная душа
в богемском непроявленном тумане.
Гитанам льют то рома, то пивца
в обслюненные счастием стаканы, но
        снова нудятся и даром пьют ромалы.

Какие птицы облетают сны,
и веси тонкие в окне плывут какие,
но солнце съёжилось на дне своей дыры,
и зачехлили дали уж родные
        твердыню грёз отчаянно чужих.

А там порог, и в лужице звезда
шипит и пенится, смердя еще карбидом...
Бог робких, плюшевую штору отведя,
безвинно пялится, ища себе обиды, и
        лепит мутноватую планиду, любя
        в молебнах ладан панихиды,
        в сырых снегах январская душа.

15.I.1998


КАК НОЧЬ

Как ночь, в которую плывём,
заводит в бухту дня; как день,
напененный тщетой, толкает
в звёздный грот, – так
всякий всплеск посюсторонний
с победно-бедственною дрожью
мне наречённо возвращает твой
обрамлённый пустотою,
неуследимо-непроглядный,
умноженный слепыми зеркалами,
твой неслучайный
взгляд.

29.I.1999. Богемия


ПАН ПОШТА

В снегу, на ступенях чужого уснувшего дома
маленький старый небритый чех
сидел, не видя, как носится вокруг и воет
его подросток пёс. Пан слушал звёзды
Пана Бога, смотря обратное кино, где
годы лагерей и каталажек у фрицев,
у своих, где нежит стаю кошек добра пани,
чей прах хранил в шкафу среди бедлама
необходимо-бесполезных вещичек и вещиц,
где Джомолунгма мусора, в которой можно
всласть зарыться, и пиво пенной Лабой,
где снова он жених, и рвёт зубами молодыми
он мясо ёжика на первой свадьбе, на цыганской,
и где успел довычислить тот гороскоп везения
и ласки он нам, сображникам своим живым,
нечаянным, отчаянным, вчерашним.

10.III.1999. Богемия


* * *

Мы ворвёмся в седые дожди
    под незрячее веко простора,
где мы всегда совсем одни и
    никогда не одиноки.
С необитаемых высот
    сойдут бескровные закаты,
расставив нам тенета тьмы
    рукой врага, заботой брата;
как ветошь нежных поминаний,
    сгорят бесценные холсты
и книги пахнуть перестанут.
    И будешь гол и нем, как червь,
и будут сны твои пернаты
    за той кромешной чернотой,
где серебрится всякий лист,
    где молнии мгновенна брешь
в страну ликующего света.

28.IV.1999. Богемия



* * *

        Si la jeunesse savait,
        si la vieillesse pouvait.

          Пословица

Если бы молодость
знала, если бы старость
могла... Если б остались
без "если", то на кого бы,
то чья бы горько обида
легла.
          Если бы старость
тушила всё, чем нас
молодость жгла, шило
сменявши на мыло и
не греша сослаганьем,
душу б отдала
душа.

29.IX.1999. Богемия


* * *

      Георгию Янушевичу

Лишь родинки напоминают впредь
о детстве, о юности – едва приметный
шрам. И гаснет небо наших
песен, как небо наших пап и мам.
Беспамятные хладнодушны дети:
им мир – не храм, а магазин.
"Прошедшее давно прошедшее" вновь не
спрягается с présent. И тают в оке
веси и столицы, как глупость маятного
лета, как мудрость безначальных зим.
Чужие дяденьки и тёти устало смотрят
из зеркал на нас, кто не имеет даже
отношенья к тому, что к нам
относится уже
никак.

26.I. 2000. Богемия


* * *

И встанет сон, и ляжет тьма, –
но эта быль всегда впервые, –

и вздрогнут солнца молодые,
когда затеплится звезда

непредрекаемого лета,
куда домчали поезда

снегами, долами родными,
где мы когда-то, с кем-то, где-то

возлюбим завтра, как вчера,
где те же идолы и своды,

и юный ветер злой свободы,
и пух разбитого гнезда.

27.I.2000. Богемия


ГАЗЕНБЕРГ

Уже кипит слепая Лаба в своих
воскресных берегах, ещё, как мех,
на ближней сопке чернеют зимние
леса, и злы ветра, и солнце марта –
старинным зеркальцем из туч, а под
ногой горит и крошится последний
богемский снег, но всё царит над
далью, над веками, как голос музыки,
в которую по юности влетали,
в окне моём, куда текут туманы,
твердыня снов и внятной сердцу яви.

5.III.2000. Богемия


КОГДА

Когда стряхнёт свой сон Россия,
Шатаясь, встанет в рост с колен,
Не поминая долгий плен,
Забьются крылья молодые,
Оставят души смрад могильный,
И взгляды преданных солдат
Вам всем, кто прав и виноват,
Укажут путь крутой и пыльный –
От самости, алчбы и рабства
В тени дебелого тельца
До покаянного венца
Любви от Господа и братства;
Как идолы, что дух поганят,
Деляги, воры, ведуны –
Точить покорные умы
Вдруг нечисть умная устанет,
И взгляды преданных солдат
Укажут путь, седой от пыли,
Всем вам, кто прав и виноват,
И вздрогнут крылья молодые,
Не поминая долгий плен,
Над миром встанет в рост с колен,
Когда стряхнёт свой сон Россия.

1.VII.2000. Богемия


* * *

Да, балом правит тьма,
как в детстве, а мы читаем
дома сказки своей оплавленной
свече. И тех, кто мнит
себя хозяевами света, их
просто нет, как нету нас
для них под нашим небом,
где вечны нестареющие дети
и старики-младенцы, которые,
как водится от века, играют
в жизнь у неба на виду.

15.VIII.2000. Богемия


* * *

Лето долгое, как вздох, и летучее,
как младость, до свиданья. Нам осталось,
заплетая в узел звенья, переучивать урок
беспричинного паренья, перематывать кино
предпоследних наваждений.
                                                       Искорёженной
листвой увожу себя я в осень, где гуляет
холодок и сокрыто, как ни просим, всё,
что будет не со мной. А с тобою,
мой осенний, переевший тех варений, кроме
раненого солнца, нам не светит ничего,
нам не вспомнить никого, кроме той или того.

28.IX.2000. Богемия


СОН

"Завтра занятий не будет", – сказал
учитель. Мы подошли к окну.
Во взвеси жёлто-серой вместо света и
так близко зависли без движения
над нами небесные тела, как остов
всех вещей, отдавших душу. Ни
ветра и ни звука, ни завтра, ни вчера,
ни солнца и ни тени. А учитель:
"Бог проиграл сегодня сатане".

17.XI.2000. Богемия


ОСТАНОВКА

Я съел огромный бутерброд,
и он упал мне камнем в брюхо.
Мы всё считаем наперёд,
и жаль – никто не даст нам в ухо.

Опять, срывая тюль туманов,
ноябрь стелет путь в Париж,
и с полумузой, полупьяной,
ты снова нехотя шалишь.

Опять – от бога и до бога –
пустуют сирые миры,
и куклы любят кукловода
за дрожь блефующей руки.

Толпится съёженный народ
под колким ветром мирозданья.
Я съел астральный бутерброд
цыплячьих снов, надежд и знанья.

29.XI.2000. Пльзень


* * *

О, я хочу быть этим небом, грядою
той сиреневой, как море, седых апрельских
облачков, недвижным ходом
поднебесным, дыханьем вечера, по-вечному
душистым – для всякого, не для
кого, пусть даже раз, но распоследний, –
чтоб стать всем тем, всем тем, чем
не был. О, я хочу быть этим летом
и ветром, веткой, что обломит ветер,
чтоб не хотеть, не быть чтоб никогда.

8.III.2001. Богемия


ПОХОДКА

Есть походка "полагаю", вот
походка "ни за что". Здесь выводит
"сам не знаю", там виляет "всё равно".
Тот вразвалку: "да пошли вы!" Этот
чешет: "вот и мы!" На пуантах –
"даже очень", равнобедренно – "ни-ни".
Семенит лакей усталый, поступь-
сказка у самца. Хошь-не хошь, но
кто-то всучит ту, с которой па
за па вальсик жизни отчубучим
и отшпарим пляски смерти
в постановке Петипа.

26.III.2001. Богемия


БАХЫТУ КЕНЖЕЕВУ – В ДОЖДЬ

Так, с двух сторон коснеющей Земли
мы ту же наблюдаем реку гудящих
от безмолвья звёзд, и смахивая пыль
с ресниц, мы в тот же хрупкий входим
сон, где крошится гранит, как сахар.
Чем несуразнее живём, тем пишем
кротче и проще плачем, тем реже
тянемся туда, где и без нас, как отмечал
сам барственный Иван Сергеич, давно
воняет литературой.
                                    За головою кружится
Земля, где не было вчера, не станет завтра 
и все сегодня навсегда, где намечтали мы
себя из млечных небылей старинной были,
мой друг, в печали дольних вин невинный.
Взгляни,
                вот я бреду над Эльбой/Лабой,
и лебеди, как ни смешно, на гладь
богемского муара садятся подо мной,
раскинув лоэнгриновские крылья и шеи
вытянув в сей мир, небрежно так
насочинённый для тех, кому и робкий
вешний дождь всё пахнет, как вода живая,
кого уж нет, как не было доселе, кто с двух
сторон коснеющей Земли заходит в ту же
замершую реку гудящих от безмолвья звёзд.

5.IV.2001. Богемия


* * *

От звонка до звонка, между двух
бесконечностей люди
спят наяву. Вот приходит звонарь, вот
гудит белый колокол в доле. Бог
нам смотрит в глаза. Вечность это
сейчас. Люди спят наяву или волей-
неволей, ждя погоды у круглого моря
и выгуливая по привычке своё тёплое
тело без намордника
и поводка в этом самом подоблачном
доле между двух бесконечностей снова
и опять от звонка до звонка.

25.V.2001. Богемия


* * *

      Так настойчиво молодость длится:
Осень машет чужим кораблям,
      И в глазах поднимаются птицы
В путь, отверстый земным облакам.
      Не игралось нам в старые игры,
И сегодня по мёртвым лугам
      Не пасём нарисованных тигров.
На юру вечереющем ветер
      Пробегает берёзовый храм.
Мы – земли обесславленной дети.
      Наши мамы давно не стареют,
Наше море прильнуло к стопам.
      Распахнулись кристальные двери,
Из весны улыбаются нам
      Все бесценные наши потери.
И блестит наша сказка, как море,
      В той дали, где приснились мы вам,
Где изжили заветное горе:
      Осень машет чужим кораблям.

24.IX.2001. Богемия


ПРИГЛАШЕНИЕ

Проходите в век стандарта, век
подмены и пластмассы, покупайте,
продавайтесь, балабольте на жаргоне,
улыбайтесь шире рыла. Слушайте,
что вам играют, и смотрите, что покажут.

Проходите в век базарный упаковок
с суррогатом, в мир без запаха, без вкуса,
жуйте вместо хлеба вату. Вот вам
кнопки. Улыбайтесь. Нажимайте: та
за вас визжит "яху!", а вот эта воет "вау!"

Проходите в век ковбоев, что найдёт
себе индейцев, чтоб спустить по праву
кожу. Заменяйте явь на зелье. Вам
подскажет странный дядя, что внутри вы
так довольны, что свободны так снаружи.

Проходите в век азарта, умножая шум
и мусор. Получайте вашу бирку, код
и номер, и что было раньше дочкой, раньше
сыном, в сером монстре узнавайте, улыбаясь,
улыбаясь на тельца, что правит балом.

13.XI.2001. Богемия


* * *

Опрокинем стопку-радость, подливаем
водку-ложь. Обжигаемся проклятьем,
отрыгаем, как любовь. Упиваемся
за младость, за дорожку на погост.
Поминаем наших насмерть. Горько-
сладкой молодых отвеличав, улещаем
разведённых от разбухшей всей души.
Поднимаем за безмерность, за паденье и
полёт, за царя и за Россию – без России,
без царя, что пропила всё на свете,
кроме света самого. Опрокинем
рюмку-память и пригубим водку-боль.
Вот и скатертью дорога, и ямщик
уж с облучка разутробное горланит,
и опять из-за плеча то ли ангел
подливает, то ль уж демон подаёт
панибратски водку рая, что слезы
набрякшей чище, как тогда, как на
Фонтанке, где тот чижик, где тот
пыжик пил не с нами водку-жизнь.

20.XII.2001. Богемия


УТРО

Высоко над остылой землёй,
      в поднебесье, где тоскуют и
помнят о нас наши песни,
    разгорается пламенный день
на границе тех миров, где у птиц
    сокровенные лица.

Напророчил сей век и слепил
    из пустого: только нитка
в руке от плаща золотого,
    а от града пиров разлетается
пепел, и врата поснимали
    с заржавленных петель.

Но живыми слывём и в конце
    той аллеи, где зерно
на ладони живой каменеет,
    где тоскуют и помнят о нас
наши песни – высоко над
    постылой землёй, в поднебесье.

13.XI.2000. Богемия


* * *

Окаменей над мартом, зависни,
самолёт. Домчи меня в обратно,
вонзи, ковчег свистящий, в не надо и
в нельзя. Ни доллара, ни евро, ни
стёршейся копейки за вспышку
воскресения, за крах развоплощения,
за неглядящий взгляд.
                      Раскрой
слепые двери, и море хлынет
в них, и девочка заплачет, и чайка
воскричит, и старый пёс издохнет на
пороге, учуяв ветер синий, которым
веет ныне от икр Одиссея.
                              И я
сойду беспечно в предместиях весны,
где не меняют завтра на лишние
вчера, где некто злой нечёсанный,
в окурках и плевках, заводит тот же
краденый предутренний романс
про тени придорожные вспять
откативших лип, про шарик
продывявденный, что на
сучке висит.

2002. Прага–Париж


С УТРА

С утра я заглянул в окно. Как
правда, там завис слепой туман,
там понедельник, там труба. Туда
все спины, локти, желваки. А мне,
вослед последним дурачкам, как раз
пора в тенетах шепчущих шелков –
сбирать фарфоровые розы
в любовь влюблённым пастушком,
мне в Гейнсборо портрет атласный,
который искоса рассматривает
вас с полуулыбкой недопониманья,
в молочный домик над Славянкой,
мне в музыку, которая, прикрыв
кручинные глаза, медлительно
лобзается с безмолвьем и думает: "Иду
от вас, иду от вас и не приду к вам вечно.
Вечно". Прощай-прости, товарищ
господин. Вот только бы успеть
махнуть хвостом спектральным и
выключить окно на час разительно
пространный, когда, как никогда,
тогда или сейчас, часы никчёмные
не каются ещё, но вот уже молчат,
молчат уже и пялятся злорадно.

2002. Богемия


* * *

И ты, кто изменил тишайшим клятвам,
безмолвных слов кто крылья подломил,
со мной послушай на скамье воскресной
всю немоту бурливую весны,
всех птиц ненаступающего лета.
И ты, кто посулил мне столько неба,
сойди со мной в полуденную тьму.
Ни облака, ни вздоха и ни тени
в краю теней, где княжить ныне мне,
где я, как рыба, ртом беззвучным,
глаз не умея закрывать от взгляда,
хватаю воздух радужный апреля,
хватаю воздух, душащий меня.

2002. Богемия


ПАМЯТИ АРМИИ

В палатке тесно от весенних снов –
ещё полгода нам до дома. Спиной к спине
и лбом к рассветным облакам, едва
прикрыв отплывшие глаза, едва успев
постигнуть азбуку разлучную перрона.
А в вещмешке – за тютчевскою праздной
бороздой и блоковскими вьюжными снегами –
уже дыханье первых строк и письма,
письма тех, чьи взгляды нас во взглядах
не оставят, хоть и глядят теперь из никогда.

Отчаливая в дым смердящих сигарет и губы
пачкая германскою малиной, и лёжа
в неслепящем солнце громадных дней,
недвижных вечеров, мы строили под веком –
кирпич за кирпичом прозрачным – край
предвкушений, рай, который и не снился
куцей яви. Но Ване, Коле, Саше, спиной
к спине и лбом за облака, в просвеченной
брезентовой палатке ещё полнеба до подъёма,
когда они почти придут, придут
почти в себя.

2002. Богемия


* * *

У опупевшей к полночи луны и петербургского
безночья, у фотографии отчалившего друга из
дали далей хладнодушных, у старой рваной пьяной
куклы и речи ангелов лазурной, у предвечерних
осенений и чёрной скани сих чернил, у той
тропы сырой, упругой, у розового золота крестов,
как у оскомины блаженств невечных, у окон
юности, распахнутых на небо, и тиканья
насупленных часов, в зеркальном лабиринте
одиночеств, в ловушке окольцованной любви, у
тех, кто мне уже не пишет, и тех, кто пишет
разве иногда, у звёзд дорожных над вагоном,
зевоты воскресенья, у облака, набухшего рассветом,
у тех, чьи волосы теперь шевелит ветерок нетленный,
сомкнув бессонные глаза и сжав локтями рёбра,
уроки радости беру и я в сквозной темнице мира.

2002. Богемия

 
 

TRANSLATIONS
By Ralph Burr (San Francisco)

ПЕРЕВОДЫ
Ральфа Бура (Сан-Франциско)

 

БОГИ

Все боги живы ныне в нагорных странах или
во тьме нечеловеческих пустот.
Снимая жатвы спелых душ,
они не властны умереть. Над безднами
колышутся печальные их лики,
пугая стаи робких облаков
и ясность вод великих.
Века откатят, и в пространный час
смолой кадилен, гарью теокалли,
цветами, кровью, плошками и воском
они бесстрастно запирают
ушей бездонные воронки
и после спят, и снятся после,
плывя туманами по мракам,
к земле своей лицом.

IX.1976. Пб.

 

GODS

The gods today all live in mountainous lands or
in the dark of inhuman emptinesses.
Reaping their harvests of ready souls,
they are powerless to die. Their mournful
faces hover above the abysses,
unsettling banks of bashful clouds
and the serenity of the great waters.
Ages roll by, and in the infinite moment
with burnt incense and theocalla ashes,
with flowers, blood, lampions and beeswax
they impassionately stuff
the fathomless funnels of their ears
and then sleep, and then are dreamed,
drifting mistlike through the dark
and turning their faces toward their world.

September 1976. Petersburg



ЭТОТ ДЕНЬ (из цикла КРУГ РАЗЛУЧЕНИЯ)

И этот день быть без тебя,
проволочась в назначенных теснинах,
как червь слепой. И этот день
неспешно пить густую боль,
креплёный мёд разлук. И этот день
хранит тебя, как камень – звук, и дерево –
слезу в незримой глуби. И этот день
острей прошедшего, когда стираю пыль
с запомнивших вещей. И этот день
живёт твоё лицо, как пламенная память
о сущих пустяках... И этот день –
о далях взора, павловской тропе,
о хрупкости, виновности, зиме. И этот день
будь проклят! Так тебя люблю, как душу
прошлую и нежный прах земли. И этот день,
сгорев, тебя мне не отдаст, меня –
тебе и бросит в ночь, как в ров.

17.IX.1977. Пб.

 

ANOTHER DAY

Another day without you here,
dragging myself through fated furrows
like a blind worm. Another day
unhurriedly drinking the thick pain,
the heady mead of partings. Another day
that holds you as a stone holds a sound and a tree
a tear in its hidden heart. Another day,
more bitter than the one before, that I wipe the dust
from things remembered. Another day
that your face is alive like a burning memory
of mere trifles... Another day –
of a far-reaching gaze, a path in Pavlovsk,
of fragility, guilt, winter. Another day
be damned! I love you like a soul
departed and fond earthly remains. Another day
dies without bringing you back to me, or me
to you, and casts me into the night, as if into a ditch.

17 September 1977. Petersburg



ЧУЖБИННОЕ КЛАДБИЩЕ

I

В вечерний свет ноябрьского утра
по льдам скольжу неловко и кошу
на остеклённую неотмершую зелень,
пот окон и растерянные ноги вкось
снующих.
                  За поржавелою решёткой
разбухшие могилы. Что старше – коченеют
вдоль бурых стен. Всю ночь
вчера валило. Сегодня тает. Что делаем,
скажи, мы в этом мире ватном.

28.XI.1978

 

FOREIGN CEMETERY

I

In the twilight of a November morning
I skid awkwardly along the ice and squint
at the glassy still-green branches,
at the sweat of the windows, and bewildered feet
scurrying slantwise.
                                       Behind the rusted railing
swollen gravestones rise. The older ones huddle
numb with cold against the brown walls. All last night
a heavy snow fell. Today it's melting. Tell me,
what are we doing in this quilted world?

28 November 1978


II

В день вешний под разливом облаков
сорвёмся с белками скользить
промеж могильных плит! Пускай
погост не тот, куда, стеня, изгой
придёт стрелять в широкий лоб
на холм, под коим мать лежит; не тот,
чтоб атлантиды облаков следить всерьёз
иль в неурочный час застать
здесь что-то, кроме мокрых бегунов
(за каждым – смерть трусцой), но места
нет живей. И поделом, мой вешний Бог,
саднит чужбина.

9.III.1979

 

II

On a spring day beneath a flood of clouds
let's break away and go skittering with the squirrels
among the gravestones! Though maybe not
some country churchyard where a moaning outcast
might come to put a bullet in his head
upon the mound beneath which his mother lies; or
where one might trace in earnest Atlantises of cloud
or meet at the crack of dawn anything
other than  wet runners
(death trailing behind at a jog-trot), still there is
no place more alive. And it is right, my God of springtide,
that this foreign land should smart so.

9 March 1979


III

И в снежных сумерках шурша,
приветные я оплетал опять могилы
следами. Русская судьба,
без спроса, без толку, безмолвьем подарила.
Незатвержённые слова навырезала мне чужбина,
чтоб, в снежных сумерках шурша,
прозванья скошенных за веки плыли
от ломких глыб: его жена, их сын. Их снег
забил, вчитавшись до меня, до вас,
но вам они едва нужны ли.
Вас нет. И лучше: не одна душа,
свечой дрожа, тропу мне переплыла
по сумеркам, снегами не шурша.

22.II.1980. Нов. Гавань

 

III

And whispering in the snowy twilight,
I weave my tracks again around the welcoming
graves. My Russian fate,
without permission, without rhyme, has granted me silence.
A foreign land has etched for me words yet unlearned,
and now, whispering in the snowy twilight,
the epithets of those cut down through the years drift up
from the brittle stones: his wife, their son. The snow
drives them in, bringing them home to me, to you,
though you scarcely have need of them now.
There's no one here. Or rather: soul upon soul,
flickering like a candle, drifts across my path
at twilight, without a whisper in the snow.

22 February 1980, New Haven



ПРЕДСТАВЛЕНИЕ АВТОРА

Но я зерно иной земли. Туда приблудшую
армаду не изумит, что в гавани сверкает,
встречая, алая толпа из королей, из королев, что,
в волнах мантий подлетая, пажи, себя самих
собой смутив, упёрли око в хвостик горностая.
Земля заставлена дворцами и каждый парком
заключён, где всякий принят королями
и королевами с двором. И всякий после, охмелён,
отпущен в дол, где ветры носят взятый взор,
где греет плечи рыхлый ствол – пока плывущая рука
перстов не пустит по кудрям, по векам тонким, по векам.
И ты увидел: всё не зря, ни в чём не зрев обмана.
Туда заблудшая армада легла в коралловом лесу...
Того и я не обману, кого нетрудно разуверить.

4.III.1980. Нов. Гавань

 

A REPRESENTATION OF THE AUTHOR

But I am the seed of another land. Astray there, the armada,
unamazed, sees glittering in the harbor
a scarlet throng of kings and queens come to greet them; or
pages rushing forward in the waves of their mantles, tripping
one over the other, their eyes glued to the ermine train.
It is a land filled with palaces, every palace encircled
by a park, where each is welcomed by the kings and
queens with their court. And afterwards, intoxicated,
each is released into a valley where winds carry his captured glance
and a rotting trunk warms his back – until a drifting hand runs
its fingers through his curls, across his delicate eyelids, over the years.
And seeing deception nowhere, you see that everything has a purpose.
Lost there, the armada lay down in the coral forest...
But even I could never deceive one whose faith was easily shaken.

4 March 1980. New Haven



КАПИТАНСКАЯ МОГИЛА

Джон Брэдли – мёртвый капитан, плавучая душа.
И туя сзади ни при чём, когда такая тишь
                                                            растит на паруснике пыль.
Нетрудно пряди на ветру, который ходит там,
признать на лбу и по плечам. И кто ещё таков?
Кому досталось бы душой шершавой править облака
с восхода на закат!

Джон Брэдли, ярый капитан: над именем фрегат.
Он отжил восемьдесят зим и к ним одну весну –
до дня прощанья кораблей, и в этот день отплыл,
оставив хлябей плоть иным, совсем
теперь один. Был ветер в спину. Но волна! –
она проходит сквозь. И вниз она.
А парус – сам

Джон Брэдли, млечный капитан. Когда такая тишь,
матросы знают наперёд, не обернув чела,
как править им на том ветру высокие труды.
И в прядях их так густо звёзд –
                                                            на лбу и по плечам,
в очах же – дымные поля, что снились в детстве нам.
И первый начал так:

Джон Брэдли, юный капитан... А ветер подхватил.
И каждый гулко вторил там, не отворив уста.

10.IX.1980. Нов.Гавань

 

A CAPTAIN'S GRAVE

John Bradley, captain – he is dead, an ever sailing soul.
And matters not the yew behind, when comes a sudden hush
                                                         to raise the dust upon the ship.
How easy then it is to see, within the blowing wind,
those locks on brow and shoulders broad. Is there another like?
Whose lot but his with rugged soul to steer thus evermore the clouds
from break of day till dusk!

John Bradley, captain – heart afire: a ship above the name.
Full eighty winters long he lived, and still another spring,
until the day the ships depart, that day he sailed away,
and left behind the fleshly depths, alone
now, utterly. Wind at his back. But lo, a wave! –
across and through it comes. And down again.
The sail – it's he,

John Bradley, captain of the stars. When comes the sudden hush,
already then, not turning round, the sailors all do know
that must they mighty labors steer along that other wind.
And in their locks lie thick the stars –
                                                                   on brow and shoulders broad,
and in their eyes, the misty fields that filled our childhood dreams.
And thus began the first:

John Bradley, captain ever young... But drowning winds arose.
And loud the stirring chorus rang, from still, unopened lips.

10 September 1980. New Haven



К ЭДИТ

И воздух не тотчас восполнил нас отлучающую
даль, и долгий день в груди плескались
густые слёзы, как смола. Так с каждым годом
грубый танец грубее пялится в глаза, и руки
от рук коснеющих уводим – послушнее дитяти
смышлёного. Случился срок учить нас
обживаться средь треска ставень на ветру,
среди пустот – из музык отыгравших,
для коих нам уже, о мой благословенный
и слабый друг, не станет роз возврата.

VI.1981. Нов.Гавань

 

TO EDITH

And the air does not rush in at once to fill the distance
separating us, and all day long tears thick as resin
well within my breast. And so with every year
we see the clumsy dance grow clumsier still, and hands
we pull from clinging hands – more obedient we than
well-taught children. The time has come for us to learn
to live amid the crash of shutters in the wind,
amid the emptiness – of melodies played out,
for which the roses of returning, O my blessed
and fragile friend, are no longer enough.

June 1981. New Haven



ЛИСCАБОН
(из ПОРТУГАЛЬСКИХ СТИХОТВОРЕНИЙ)

Я города, где всё как будто ввысь
и вниз, за угол, в бок, в тупик,
в разброд, по струнке, в бред и вкривь –
переплетясь, перекрестясь, переливаясь сходу
в Тахо; где девицам не снилось, как
краснеть, а женщины пожившие черны и
богострастны; мужчины носят юные
тела, а юношей смуглят в глазах обеты;
где пахнет рыбьим скользким серебром
и осьминоги в ящиках лоснятся,
где шлюпку валкую зовут "Гроза морей",
где бранный гул и мёд гитарных лун
и слава рваная в гортанных слёзах фадо;
волнистых улочек Альфамы
где райски заплетён безвыходный клубок,
где студит солнце в жёстких ласках бриз –

я города за веками не строил
во снах благих.

25.X.1981. Нов. Гавань

 

LISBON

This town, where everything seems to run up
and down, round corners, sideways, down dead ends,
pell-mell, through hoops, all mad and skewed –
intertwining, intersecting, overflowing in a rush
to the Tajo; where girls still haven't dreamed how
to blush, and women of a certain age are black
and passionately pious; where men  wear bodies
still-young, and youths grow dusky with the promise in their eyes;
where it smells of slippery fishes' silver
and octopuses gleam in wooden crates,
where a shaky boat is called Thunder of the Seas,
where martial rumble and guitar-moon honey
and tattered glory fill the fado's throaty tears;
where the inescapable tangle of Alfama's twisting lanes
blissfully entwines,
where a breeze cools the sun in harsh caresses –

this town I did not build behind closed eyes
in happy dreams.

25 October 1981. New Haven



ЭСКУРИАЛ
(из ИСПАНСКИХ СТИХОТВОРЕНИЙ)

Эскуриал, как из души, опять ворота растворяет,
хоть день за нами не плывёт и клики птичьи не иссякли.
По небу горные леса слились пологими валами,
и дальним будто тянет морем, пока не грохнули
затворы, пока не встала в рост стена
за всякой стылою стеною, пока пустоты не
проглотят себе враждебные шаги.
                                                             Эскуриал,
как судный путь, начнётся чудищем собора.
Крутые рёбра – скал иль стен? – взлетели вдруг
из преисподней. А там, в потухшей вышине,
клубятся с плеском одеянья в цветном, горячечном
кипеньи: зелёный, алый, глупо-голубой и розовый
и райски васильковый.
                                           Теперь, скользя по лестнице
покатой (как тянет прорубь эта!) – туда, где факелы
сгустили черноту, где полых три лежат
на львиных лапах гроба – средь непустых гробов,
гробов, гробов. "Иссякли дни. И вот ничто,
ничто, ничто не в помощь..." Ещё: "Как тот блажен,
кто награждён был тут достойною супругой".
Инфант, инфанта – дети Леоноры: кто замертво
родились – безымянны. Порожних ям на десять
поколений – без эпитафий и гербов.
                                                                 И вот
на мраморной подушке полуприкрытые глаза.
Меча не сжали склеенные пальцы... Прощайте,
Дон Хуан Австрийский. Я вовсе не умею умирать.
Но вы из тени сей, где вам не спится, герцог
лунолобый, мой сон не проплывёте в час, когда
ворота настежь растворяет моей души Эскуриал.

Х.1981. Нов. Гавань

 

ESCORIAL

Escorial, as if from the soul, opens its gates again,
though day does not drift away behind us nor the cries of birds dwindle down.
Against the sky, mountain forests flow together in gentle waves
and we can almost feel the distant ocean – until the bolts
come crashing down, until the walls rise up higher
than any other icy wall, until the emptiness
swallows up our unwelcome footfalls.
                                                                 Escorial,
like a path of judgment, starts with a monstrous cathedral.
Steep ribs – of cliffs or walls? – soar up straight
from the underworld. And there, in dusky heights above,
a splash of vestment swirls in a colorful, frenzied
boil: green, scarlet, foolish azure and rose
and heavenly cornflower blue.
                                                   Now, stumbling down the sloping
stairs (how it draws us, this ice-hole!) – down to where the torches
thicken the blackness, where three hollow coffins lie
on lion paws – amidst unempty coffins,
coffins, coffins. "The days have dwindled. And there is nothing,
nothing, nothing that can save us..." And: "How blessed is he
who here has been granted a worthy spouse."
Infante, infanta – children of Leonora: they who were born
dead have no name. And the empty pits for a dozen
generations bear no epitaphs or arms.
                                                                     And there
upon a marble pillow – half-closed eyes.
Fused fingers cannot grip the sword... Farewell,
Don Juan of Austria. I do not know how to die.
But you of these shadows where you cannot sleep, moonbrowed
Duke, will not drift from my dream in that hour when
the gates are opened wide of my soul's Escorial.

October 1981. New Haven



ДРУЗЬЯМ

И даже те, на чьих устах моё
простыло имя, вы все со мною у стекла в сей
час – прозрачным лбом. Я
с вами столько лишних
лет не падал в тишину
стремглав, а снег ночной в моём
окне так мается о нас, как будто вы ещё верны
несказанным словам, как
будто даром я возмог
чему-то изменить, как
будто скудная зима простит
нам враз судьбу-
сумятицу – за схлёсты глаз
в полночный снегопад.

14.XII.1981. Нов.Гавань

 

TO MY FRIENDS

And even those on whose lips my
name has grown cold, you all are with me in this
moment – transparent brows against the glass. So
many useless years since
you and I fell headlong
into silence, yet the night snow upon my
window aches for us as if you might still be true
to words unspoken, as
if I might betray
a thing at no cost, as
if the barren winter might forgive
us at once our fate and
our confusion – for the sake of our eyes lashed together
in a midnight snowfall.

14 December 1981. New Haven



А.Х.

За рамой ива, как в подводной дали,
волнится – мороком косматым.
Два дня дожди и хворь. Твоё письмо
о влюбчивой печали и
вязи снов не может быть ко мне.
Мне холодно. Любить тебя за валом
густых дождей – докука окаянная
такая, такая разненастная весна.

7.VI.1982. Нов.Гавань

 

A.H.

Outside my window a willow tree waves its
ragged darkness, as if underwater.
Two days of rain and feeling sick. Your letter
of amorous grief and the
ligature of dreams cannot be meant for me.
I'm cold. To love you through this torrent
of heavy rains is such a maddening
pain, it's such a foul and nasty spring.

7 June 1982. New Haven



УТРОМ РУХНУЛО СТАРОЕ ДЕРЕВО

Утром рухнуло старое дерево
под окном. Я не мог не заметить.
И смотря на его мельтешащие листья,
вспомнил, как волосы трепал однажды ветер
на темени покойного соседа, и понял,
что неживое мотало ветвями
дерево все эти летние луны
и неживое – все солнца
зимние.

24.Х.1983. Нов.Гавань

 

THIS MORNING AN OLD TREE FELL DOWN

This morning an old tree fell down
outside my window. I couldn't help but notice.
And looking at its quivering leaves,
I remembered how the wind had once blown the hair about
on my late neighbor's head, and I realized
that lifeless this tree had shaken its branches
through all these summer moons
and lifeless – through all these winter
suns.

24 October 1983. New Haven



* * *

Мне снились стены городов, морей
накат и в небе – горы, пинии
и башни, чужих могил
неспешный шепоток, чужих
церквей нестрашные громады,
и мнились всуе голоса, и волосы
текли меж пальцев, а за спиною
крались дни – заведомые тати – и
отставали за углом, чтоб чваниться
сноровкой. И вот
привиделась мне
мама. Чуть свет она подходит
к полке
и мне глядит в бумажные
глаза,
и вот теперь почти не верит, что
это я, когда по лестнице взбегают или
шуршат половиком, когда
без стука
потянут ручку
двери
на себя.

Х.1983. Нов.Гавань

 

* * *

I dreamt of the walls of cities, of the rolling
of seas, of mountains and pine trees and towers
in the sky, the unhurried whisper
of foreign graves and the unfearsome
vastness of foreign churches,
and I imagined voices in vain, and hair
flowed through my fingers, and behind my back
the days stole away – notorious thieves – and
dropped back around the corner to boast
of their cleverness. And then
I dreamt of
Mama. In the dawn light she draws near
to the shelf
and gazes into my paper
eyes,
and now she can scarcely believe
it's me, as someone races up the stairs or
scuffles across the mat, as someone,
without knocking,
turns
the handle
of the door.

October 1983. New Haven



* * *

Чем рыгать по своим берлогам,
попивая железистый чай,
плакать или писать против ветра,
чем нести свою шкуру в ломбард,
лучше дать немедля объявление:
"Ищем вдовую старуху, говорящую
по-русски и по-свейски,
для преступления и наказания.
Стол и угол. На всём готовом.
Обращаться в ночь на понедельник".

1.Х.1984. Париж

 

* * *

Rather than belch about our lairs
sipping rusty-tasting tea,
rather than cry or piss against the wind,
or carry our hide to the pawnbroker,
we'd best advertise at once:
"Seeking an old widow-woman
who speaks her native tongue and Russian
for crime and punishment.
Room and board. Everything included.
Apply early Monday morning."

1 October 1984. Paris



КОШКЕ СТЁПЕ

Ты ушёл, усатый-полосатый
мой зверёк, в последнюю страну –
дальше всех Америк или Франций, –
где тунца тебе не дать уж утром,
воду в блюдце на ночь не сменить, взор
предолгий, древний твой не встретить,
падая в кромешную дыру. Только
знаю: в тамошней юдоли
ждущий отольёт тебе нектара
и снесёт в объятьях зазеркальных
к пущам их, к их плюшевым лугам.

1.Х.1992. Париж

 

FOR STYOPA THE CAT

You've left, my whiskery-stripy
little beast, for that uttermost land –
farther than any America or France –
where I can no longer bring you tuna in the morning,
or change the water in your dish at night, or meet
your infinitely steady, ancient gaze,
like falling into a bottomless pit. But this
I know: in that distant vale
waits one to pour you nectar
and carry you off in beyond-the-looking-glass embraces
to their dense forests and meadows lush.

1 October 1992. Paris



РОМАНС РАЛЬФА

"Здесь хорошо, здесь нет людей..." А
ты, чьё небо я лепил из полувздохов
петропольских, в кого/кому не
верил, ты шлёшь по-старому
мне нашу музыку на Пасху, когда
не шлёшь на Рождество.
                                             Сносивший
выделку беспроигрышных равенств
американец, чьей слабостью
латал я и мостил долину сил
последних эмигрантских, ты
возвращаешь музыку сквозь годы
мою – мне
в год смертей/разлук оттуда,
где – впервые – не один. Один.
                                                         Немой
Париж. Чужое Рождество. Никчёмное
отечество – пропало пропадом и
то. И то. И те. И ты. А я? Лишь
слушаю по-старому Вивальди, когда
не слушаю: "Здесь только Бог
                                                       да я..."

24.XII.1992. Париж

 

RALPH'S SONG

How fair this place, there's no one here...* But
you, whose heaven I fashioned of the half-sighs
of Petropolis, whom/in whom I would not
believe, you send me as of old
our music at Easter, and now
too at Christmas.
                               American
who's endured the fiction of assured
equalities, and with whose weakness
I patched and bridged the valley
of my failing émigré strength, you
return my music to me
across the years,
in this year of deaths/partings, from there
where – for the first time – you're not alone. Alone.
                                                                                     Silent
Paris. Alien Christmas. Good-for-nothing
homeland – that too is gone
utterly. With the other. And the others. And you. And I? I but
listen as of old to Vivaldi, and now
too: Here are God
                                     and I alone...

24 December 1992. Paris

* The first and last lines are from a well-known romance by Rachmaninov.



СЕН-БРИАК

В тёмном доме хороводом
ходят тени, тени смотрят из
картонок и над письмами не спят,
тени рядышком в постели, тени
молятся на тени и подолами
шуршат. Тенью я брожу за тенью –
до угла, где сильнеет ветер,
хвоя плачет, стонет птица, –
где дорожка Великого князя
упирается в прожитый сон.

17.I.1993

 

SAINT-BRIAC

In the dark house the shadows do their
circle dance, shadows looking out from cardboard
boxes and sitting sleepless over letters,
shadows abed all in a row, shadows
worshipping shadows and rustling
their skirts. Shadowlike I follow a shadow –
until a corner where the wind grows stronger,
where an evergreen weeps and a bird moans –
where the road of the Grand Duke comes to rest
upon a dream that's been spent.

17 January 1993



ТЕАТР

И за зыбкую руку держась,
Так, над розовым озером дыма,
В пропылённых тоскою хламидах
На последнюю оперу мира
Соберёмся и мы помолчать, –
Отрыгнув ложку рыбьего жира
И пурпурною ложей кичясь.

8.XI.1994. Париж

 

AT THE THEATRE

And holding onto a shadowy hand,
There above a rose-colored lake of smoke,
In mantles dusty with yearning,
We shall resolve to be silent
For the last opera of the world –
Belching a spoonful of codliver oil
And flaunting our purple loge.

8 November 1994. Paris



* * *

За опытом бесценного забвенья
друзья уходят в письма, в браки,
в зелье, в альбомный глянец чад,
в отчаянье и хладнодушье, в недуги
и везенья, в могилы и в себя –
из памяти и взора, от оклика и плеч
упавших.
                По вечно непросохшим
мостовым, вдоль ртутных рек
недвижного заката они отходят
в зимы... И от холмов нахохленного
парка уже ведёт их след
хрустящий в кристальнейшую
бухту блудных душ.

2.IX.1997. СПб.

 

* * *

For the experience of priceless oblivion
friends slip away into letters and into marriage,
into the bottle and the photoalbum gloss of progeny,
into despair and indifference, into sickness
and fortune, into the grave and into themselves –
out of mind and sight, far from our hails and drooping
shoulders.
                   Along roadways that have never
been dry, down the quicksilver rivers
of an unmoving twilight they pass away
into the winters... And from the hills of a bristled
park their crunching trail leads now
to a most crystalline bay
of prodigal souls.

2 September 1997. St Petersburg



* * *

Среди ристалища астрального ветров
и скользких бездн немого океана,
за далью, поглощённой зёвом далей
и умощённой медовой кантиленою
сирен, плывёт в луче безвестный
островок, где на песке размыто "мой
родной", а после точки стёртой – "Мама".

4.II.2000. Где-то

 

* * *

Between the astral struggle of the winds
and the slippery chasms of a silent ocean,
beyond a distance swallowed up in a maw of distances
and overlaid with the sirens' honeyed
cantilena, there swims in the light an isle
unknown, on whose sands is washed away "my very
own boy," and after a faint period – "Mama."

4 February 2000. Somewhere



ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ

Бахыт Кенжеев

        В печально знаменитой книге "Москва, 1937" прогрессивный, запуганный, вконец растерявшийся Фейхтвангер пишет о просвещении в сталинской России: "когда девушка из деревни, пышущая радостью, докладывает собранию: "Четыре года тому назад я не умела ни читать, ни писать, а сегодня я беседую с Фейхтвангером о его книгах" – то радость ее законна. Она вытекает из такого глубокого признания советского мира и понимания ее собственного места в этом мире, что чувство испытываемого счастья передается и слушателям."
        Мой Бог, почему я вспомнил об этом? Если посмеяться – потому, что Радашкевич, отслужив в армии, в свое время работал вохровцем, а потом – водителем троллейбуса. Вот какая замечательная у нас страна! Даже простейшие пролетарии могут выбиться в поэты. А всерьез? Должно быть, потому, что я не устаю поражаться живучести созданных Господом – как сказать на современном русском? – структур? формаций? Знаю, как правильно – живучесть души народа. Утюжь, асфальтируй, поливай гексахлораном – а на будущий год вырвется, выползет из земли мать-и-мачеха, а то и – к изумлению нашему! – какой-нибудь ирис или рододендрон. Как тщательно изгоняли поэтов из нашего неоплатоновского Государства! Тщетно.
        И вот я, не изгнанный, но уж во всяком случае выжитый из России, в глухом и давнем году открываю тоненький номер малотиражного нью-йоркского журнальчика. В стране слепых и кривой – король, откровенничают эмигрантские литераторы. С поэзией – особая проблема. Несусветный поток стихов – вялых, добросовестных, умеренно несомненных. И вдруг – черно-белая же, по общему нищему облику журнальчика, фотография прекрасного молодого человека в галстуке-бабочке, с выражением лица надмирно-презренным, хотя и не чуждым – простите за старомодность! – страдания. О, думаю я, молодец редактор, отдает должное истории, печатая неизвестного мне поэта из дома престарелых под Рио-де-Жанейро. Хотя странно! В стихах ни рифмы, ни размера. Единственное, что все-таки роднило их с Харбином и Питтсбургом (городом, где жил и умер Иван Елагин) – великое целомудрие, свойственное подлинной эмигрантской (читай, монашеской) поэзии.
        У мальчиков-добровольцев, грузившихся на переполненные, воющие от отчаяния ялтинские пароходы, не было особого выбора. Сегодняшний эмигрант – хотя я предпочитаю английское слово экспатриат, то есть живущий не на родине – свободен вернуться домой в любой день, любым самолетом. Отсюда простой вывод: эмиграция есть воплощение состояния души, а не физическое место проживания. (Кто сегодня помнит, что эмигрантами были Гюго, Тургенев, Хемингуэй, Маркес?)
        Итак, это были (и есть) восхитительно эмигрантские стихи человека, который слишком предан родине, чтобы находиться с нею рядом. Иными словами – смещенные из сегодняшнего пространства и времени в монашескую келью (одно правило Радашкевич соблюдает строжайше – внутренний пейзаж его стихов никогда прямо не соответствует местонахождению автора. Да и что писать о келье – она лишь инструмент внутренней дисциплины, а не вещь в себе.) Стихи, сдвинутые и по мироощущению, и – чтоб неповадно было читателю – по форме. Сколько было дискуссий о судьбе русского верлибра! Сколько натужных безрифменных сочинений, призванных продемонстрировать нам возможности оного! Между тем для пропаганды верлибра нужен поэт, который не задумывается над тем, каким размером он пишет, употребляет ли пресловутые рифмы. Читая Радашкевича, вначале – радостно замираешь от пронзительного и трогательного мастерства, и только потом с удивлением отмечаешь – а ведь рифмы-то – нетути! Да и с размером некие нелады! И слава Богу. Я рад приветствовать едва ли не единственного русского поэта, которому удалось отказаться от классических оков – но сохранить и приумножить лирическую страсть.
        Что же есть смещение во времени и в пространстве? В юности Радашкевич всерьез увлекался геральдикой. Вы думаете, это наука о значении голубого единорога или трех лазурных вепрей на червленом поле, с готической надписью semper fidelis? О нет, это наука о высоком постоянстве, худо-бедно присутствующем в нашей (человеческой) жалкой сегодняшней жизни и достойной презрения истории. Герб сродни семейному знамени. Герб – это гордость аристократа, которого, может быть, и везут в позорной телеге на гнусную казнь. Нас, выросших при Советской власти второй половины века, на казнь не влачили. Подфартило. Но нам пришлось выживать под властью черни. Одни – сдались, другие – сломались, третьи – научились искусству плакальщиков. Как Радашкевич.
        Я обожаю его ранние стихи о восемнадцатом веке. Сколько за ними кропотливых изысканий в архивах и мемуарах, какое заразительное ощущение тогдашнего русского языка, с которого только снимали загаженные пеленки! Какое могучее – даже в контексте других стихов Радашкевича – чувство цельности, эпичности бытия! Какая жалость к безвозвратному, пускай и приправленная добродушной иронической гримасой! От таких стихов любой может стать монархистом.
        Но это было давно, юношеское восхищение прошлыми веками миновало. Сегодня поэт сосредоточен, тверд, ясен, трагичен, неизменно трезв. Губы его застыли в улыбке каменного гостя.

                      Мне нечего сказать
        тебе о Риме, пока не проросли на Авентине
        мои следы наивною травой, пока из Тибра
        швейцарский пёс не выволок брезгливо
        за шиворот самоубийцу кроткого, пока

        замшелы выи ватиканских пальм.

        Ни убавить, ни прибавить. Какие странные и волшебные строки!

                              Мне нечего
        сказать тебе о Риме: там без меня уже
        снуют в обнимку с мёртвыми живые и тянут
        пенку капуччино, зеницу ока пряча от греха,
        чтоб Божий день насквозь не видеть.

        И разве только в Риме мертвые снуют с живыми в обнимку? Повсюду, включая Россию, со всей ее погоней за неправедными богатствами, где

        От эха преисподней так
        гулки коридоры власти, и ненависть
        столичного жлобья в них шаркает,
        скользя казённым лаком...

        "На всех стихиях" за мыльной пленочкой земного бытия сквозит иная жизнь, не поддающаяся пересказу – только вдохновенью. Отдыхайте, друзья мои постмодернисты!
        "Ты, человек другой эпохи, знаешь толк в красоте, заброшенной, забытой сегодняшними бардами..." – писал я когда-то в посвящении Радашкевичу. Может быть, это и есть главное – та красота, что таится в "кромешных полыньях" обреченного нашего бытия. Пусть еще порадуется поэт той гармонии, что открыта только ему, пускай поплачет. И мы – вслед за ним. Но это будут светлые слезы.

        Давно уж улыбаются с камней
        ровесники и те, и те – ещё живей и
        тщетно раскудрявей. Соседки – более
        не вдовой, солдатика, дельцом забитого
        дельца, вершителя и пешки, прямой
        отличницы и праведной карги
        эмалевые взгляды пылятся оробело
        в лесу косом крестов, татарских лун и
        ржавых звёзд, где из-за листика
        тряпичного белёсый червь на грядке
        дорогой явился нам доверчиво и,
        в общем, дружелюбно. И вот уж
        вслед и мимо, не мигая, глядят опять
        ровесники, что даже не взрослеют, и те –
        ещё-ещё живей и вечно
        раскудрявей.



Александр Радашкевич   *   К содержанию   *   Написать куратору сайта   *   Написать автору