![]() |
БИБЛИОТЕКА Роман Солнцев СЕРЕБРЯНЫЙ ШНУР 1.06.2006 К содержанию | |
![]() |
Роман Солнцев Красноярск | |
|
| ||
ТВОИ ПИСЬМА
Как медленно идут письма!
Встать над страной и следить,
как за полетом пчелы
в замедленной киносъемке
мимо застывших на грозном ветру лилий...
Медленно, как занавес, опускается дождь.
Рев реактивного растягивается в аплодисменты.
Медленно!
Медленно!
Бредовое царство!
До безумия,
но нетерпеливого скрючивания пальцев в сапоге!..
Вот медленно ты в руки берешь конверт,
три часа достаешь,
полчаса опускаешь листочек на стол,
целый час
он распрямляется под собственной тяжестью
и вследствие законов упругости ты же его
неловко помяла...
Ты долго читаешь,
глаза твои под ресницами
двигаются так медленно,
как где-нибудь пресс-папье
по исключительно важному,
опасному документу...
Ты медленно пишешь ответ.
Перо забывает в невероятной задумчивости,
какую закорючку сделало в полсантиметре слева
ведь прошло четыре часа...
Медленно, лунатично
увозят письмо машины.
Самолеты висят на месте
как они не падают?!
Через три годы
к моей палатке
каменно, как в истории средних веков,
на лошади подъезжает Витя-конюх,
толстощекий, с отвислыми ушами,
и зубы его медленно перемещаются,
будто меж ними зажат замороженный,
серебряный хлеб.
И я слышу:
Еще...
письма...
нету...
23-е.
24-е.
25-у.
... А где-то вдали рекламы гонят по крышам сумасшедшую зеленую кровь, и безмолвно, как тени
громадной листвы, разбегаются машины, и смеющаяся твоя головка дергается, будто склеванный поплавок.
Вечный пир, праздник скоростей!
МАЙ
Вздохнула роща, зашумела
зеленый свет в нее вошел...
Раздвинул день свои пределы,
как в праздник раздвигают стол!
ПОПЫТКА НАПИСАТЬ ВЕРЛИБР
Этот человек
наставил на полях моих стихов
карандашом тоненькие вопросительные знаки.
И я боюсь теперь
на тетрадке резать мой черный хлеб.
Мне кажется,
я проглочу рыболовный крючок..
ЯМБЫ
Отрывок
1.
Мне 26. Рыжеет волос.
И сух мой голос в телефон.
Подходит лермонтовский возраст.
Торопит он. Торопит он
бродить лужком, шуршащей рощей
с обычною тетрадкой общей
и начинать слагать, писать
свою не общую тетрадь...
Журчит река, горит звезда,
летит светла вода с весла...
В реке времен валун янтарный
моя наука и судьба
смолистый домик, медный, старый,
моя сосновая изба.
Вокруг избы черны леса.
Ночами волчьи в них глаза!
Смотрю я пристально, подробно,
живу я медленно и ровно
средь пахнущих сметаной муз...
А где-то ноют телефоны,
Кричат печально эшелоны.
Мне некогда! Я тороплюсь.
Сломлю травинку наклонюсь.
2.
Зайду на вырубки. Там тихо,
Горячий смоляной настой.
Как патефонная пластинка,
Пень кружится под злой осой,
Уйду в дурманящий орешник,
и допоздна мне мил мой лес...
Повисла туча, как скворечник
на ней звезда, а не скворец.
Уже темно, и куст малины
мне пальцы греет, как фонарь.
И валуны здесь, как былины.
И в листьях еж, как календарь.
Здесь можно без любимой шляться,
и видеть воду, трогать лес,
и вовсе не мечтать о счастье.
Не в этом счастье, наконец!
* * *
Любимая, в мой век аэродромов,
церквей, лабораторий, ипподромов,
средь рева оглушающего, свиста,
когда пыльца над лугом не плывет,
а только сапожок лихого твиста
ромашку растирает, как плевок...
Любимая, в мой грустный век радаров,
когда в лесах отравлены грибы,
любимая, в мой желтый век пожаров,
встающих жеребцами на дыбы...
В еще не названное время суток,
когда дремотно кружит полусумрак,
дай посижу я у тебя в гостях...
Транзистор выключи. Огня не надо.
Лицо твое светлеет где-то рядом.
Мы посидим. Мы молча. Просто так.
Привидятся мне странные картины
в мой век модерна, шифров, шелухи:
тропинки детства, алые долины,
зеленые, как листья, петухи...
В еще неназванное время суток,
когда дремотно кружит полусумрак,
дай полчаса, дай погрущу немножко
у твоего лица, как у окошка...
* * *
Чтоб мы оценили смысл явленья,
должно пройти какое-то время.
Но время, как толща воды, подводит,
как чистая, скрадывающая глубину:
ты руку сунешь
а руку сводит,
а близкое дно
уходит ко дну...
ВАНЬКА
Мы жили средь глухих берлог, где прель, малина, совы,
сырых теней наискосок тяжелые засовы,
мы жили средь отвесных рек и красных павших сосен...
Мы шли к палаткам на ночлег, и как наш сон был сочен!
Там приходилось реже спать лишь конюху работа.
То лошади уйдут опять за гари и болота,
то бродит в стороне медведь, дух меда, скрип сушины...
А нужно выйти, посмотреть и обсудить причины.
Среди калымщиков, юнцов и тех, ученых, в светлом,
был конюх Ванька Иванов великим человеком.
Он хлеб возил нам и табак, одеколон (в кармане!),
духи куда б нежней для баб, но бунтовали парни...
Весь шелушащийся Иван, в морщинах, малорослый,
сказать нельзя, когда он пьян и он пацан иль взрослый.
Ему тайга насквозь своя, кровь глухаря что вишня...
Он из детдома, слышал я. Я думаю, так вышло:
попал в детдом, в тот тарарам, где сироты орали.
Война... Конечно, имя там недолго выбирали.
Иван. Опять же Иванов. С мальчонки не убудет.
А сколько записать годков? А пусть там сколько будет!..
Среди работы, средь всего порой находит смута,
что возраста я своего не знаю почему-то.
Я, как Иван, живу. Пишу. Томлюсь в оконной раме.
Я, может, сорок лет дышу и умирать пора мне?
А может, я совсем юнец, не знал любви и боли,
и если есть на свете лес, то в нем светло как в поле...
СОВРЕМЕННЫЕ ТЕРЦИНЫ
Случайные реки
блеснут и погаснут за дымным леском,
и снова навеки
я с ними, скользящими, мало знаком,
как с вами ли, с ней ли,
с оранжево-сахаристым снегирем...
Случайные снеги,
они упадут, проплывут по лицу,
как сон, как спасенье.
Их тени запомню, с собой унесу,
забуду в мгновенье...
Все это загадочно, как по листу
случайные строки!
Мне встретятся ласточки, ветры, мосты,
печали истоки,
и все позабудется. Явишься ты
и скажешь: "Постойте!
Прислушайтесь все..." из ночной темноты
случайные звуки:
скрип двери, Бетховен, разбитый стакан
в глухом переулке.
И плач, и похожий на дрему туман...
со свечкою руки...
Все это уходит, как в ночь океан,
как шорохи в шлюзе...
И вновь, покидая свой дальний приют,
приходит и будит,
все это приходит, как только уйдут
случайные люди...
СЕВЕР
Под этими прямыми ветрами
не вздуть костра, не взвесть курка.
Кубическими километрами
перемещается пурга.
И в вечном сумраке наверченном,
чтоб телу слабому помочь,
ты, перепутав утро с вечером,
сам установишь: день и ночь.
И не важны тут совпадения
со сменой солнышка и звезд,
что происходит в удалении,
в краю колхозов и берез.
В твоей палатке пискнет рация,
как дверь, открывшаяся вдруг
в квартиру, где рюмашки красные,
смех и к порогу недосуг...
Но ты умеешь быть и собранным.
И делать дело до конца.
И кружку с чаем, черным, сахарным,
тихонько гладить, как скворца...
Здесь, где свобода абсолютная,
ты установишь сам себе,
что можно, что нельзя... И смутные
пройдут восторги по тебе!
Ведь так спокойней и привычнее.
Так можно выжить. Будет ночь.
И будет день. Хотя отличия
меж ними мне не превозмочь.
Но с пионерами, с поэтами
берусь я славить вас всегда!
Кубическими километрами
перемещаются снега...
* * *
Андрею Поздееву,
красноярскому художнику
Наступает орава олухов,
бледных, умных.
В комнате душно.
Ну, зачем тебе столько подсолнухов,
а, Андрюшка?
Сотня красных здесь, триста медных...
(Посоветовать каждый горазд!)
А подсолнухи на мольбертах,
как пощечины хамам, горят!
А подсолнухи-то хорошие.
Точно в ядерном вареве мокли.
А подсолнухи как колесики
огненного перпетуум-мобиле!
(Лишь искусство вечно на свете ведь...)
И Андрей поправляет штаны:
Вот спасибо, зашли посоветовать.
Мне советы очень нужны.
Вот еще я хочу подсолнух,
желтый с синим, но чуть золотым...
Я намазал вон там. Пусть подсохнет.
Если выйдет что поглядим.
Вы, конечно, правы, чего уж там,
что сужаю свои возможности.
Но ведь все мы ходим под солнышком,
но ведь все ходим под совестью!..
Ты, Андрей, обратись к человеку.
К стройкам. К атому. К нашему веку...
(А подсолнухи гудят опаленно,
точно праздничные стадионы.
И тревожные есть, онемелые,
будто в полдень солнца затмение!)
Вот и я говорю: сужаю.
Что мне делать с ними, не знаю.
Но один еще можно? Под заревом
облаков... Там подумаю я...
И довольные этим признанием
люди
многозначительно переглядываются.
* * *
Большие перемены на Руси.
В умах и закромах те измененья.
Сегодня каждый подойди, спроси,
имеет каждый собственное мненье.
Свое о гордости и о презренье.
О напечатанном произведенье.
И надо же о форме управленья!
(Большие перемены на Руси.)
Ведь очень важно: собственное мненье
иметь, пусть не имея положенья,
пусть не имея сил для претворенья
тех мнений в жизнь, господь меня прости...
* * *
Идти сквозь зимние леса
и полчаса и три часа,
идти, где бредят без конца
березники о человеке,
как белые библиотеки...
Без лошадей, без колеса
бежать сквозь тихие леса,
чтоб лыжня узкая блестела,
с обрыва обрывалась смело,
шла дальше, там, внизу, тускнела...
Уже не ощущалось тело,
отдельно стали жить глаза...
как дыма, расходясь, комок,
они сочилися сквозь ветки,
где заячьих следов розетки,
а серый прыг за бугорок!..
Бежать и знать, что это счастье
к бессмертной тишине причастье,
ни с кем отныне не встречаться,
и мчаться, как годами мчаться...
и слышать двух снежинок шорох,
столкнувшихся в немых просторах...
а если выстрел в стороне,
как будто дробь в твоей спине!
Бежать сквозь зимние леса!
Бежать и сидя у костра!
И пень обжечь не до конца
на два венчальные кольца.
И понимать: бегут лета...
Но пусть тогда бегут леса!
И может быть, и не прийти вам
ни к новым рифмам и мотивам,
ни к славе, ни к аккредитивам,
но все равно за полчаса
до смерти, потянувшись сладко,
шепнуть мечтательно и внятно,
шепнуть, чтоб дыбом волоса:
идти сквозь белые леса,
бежать сквозь зимние леса...
* * *
Повтори, повтори,
что шептала мне в мерзлых ночах.
Пусть красны снегири
у прикуривающих в руках...
Вновь тропу протори
в самых белых российских снегах.
Повтори, повтори
все, что было, хоть в трех словах!
В трех словах повтори,
что кричала мне в стылых ночах...
Уж черны снегири
у ребят ожидавших в руках.
* * *
Нине Лагранж
А может, хватит горевать?
Давай укатим зоревать,
варить уху и с кружкой водки
о невозможном заливать?
Средь синих тоненьких осин
я буду, наконец, один,
без соглядатаев за дверью
простой вселенский гражданин.
И будешь ты искать в золе
картошку... будем в полумгле
без грозных лозунгов простые
два человечка на земле.
Нет школ, течений и фронтов
и сдвинутых столов, умов...
Над нами светится божествен
орган дождей, орган стволов!
Пусть в километрах двадцати
грохочет плазма взаперти.
Там женщина мужчине ровня!
Век атомный, мужчин прости...
Не раз я голову ронял
на тот светящийся металл.
"Ты верь в себя, мой бедный мальчик,
мне голос нежный повторял...
Но, может, хватит горевать?
Давай укатим зоревать,
варить уху и с кружкой водки
про город Солнца заливать!
В краю костров, луны, осин,
где каждый зверь как исполин,
есть еще царство
слабых женщин
и гордых
бронзовых мужчин!
* * *
Дайте соперника! Если мне жить
медленно, светленько,
я позабуду, как можно спешить...
Дайте соперника!
Чтоб я завидовать мог и бежать,
страхи все вынеся,
и, задыхаясь, счастливым лежать
около финиша.
Вот я бегун. Но с обеих сторон
стены зеркальные...
Все мы похожи за праздным столом
в зори закатные.
Кто-то шепнет, по грибы, мол, пора
вскинутся тоже все.
Кто-то ничтожеству крикнет "Ура!"
все о ничтожестве.
Все мы талантливы, да и во всех
дух современника...
Но хоть пойти ради счастья на грех
дайте соперника!
Дайте соперника! Что же вы все
стали уступчивы?
Вам одинаково солнце в росе,
солнце за тучами...
Милая, как мы с тобою легко
встретились, поняли!
Хоть помешал бы немного нам кто
с радостью б вспомнили...
Выйдем за маленький наш городок,
улочки, лавочки...
Точно в прищуре слезинок поток
наискось ласточки!
Запахи гари и ботала стук
с дальнего берега...
Сом три луны от себя отплеснул...
Дайте соперника!
* * *
Если выйдет мне за счастье наше мучиться,
и закружится лихое воронье,
пусть опишут недвижимое имущество,
пусть опишут недвижимое мое.
Пусть опишут под истлевшими навесами
дом наш старый, и с велосипедом хлев,
и вокруг ромашки тихими невестами,
и собаку, что подходит осмелев.
Пусть опишут шкаф с прочитанными книжками,
все, что грузно, стол, тулуп без рукава,
гирю, ту, что поднимали мы мальчишками,
в лямку белыми зубами раз и два!
Если выйдет мне за нашу правду мучиться,
пусть окинут строгим глазом бытие,
пусть опишут недвижимое имущество,
заберут все недвижимое мое:
боль-тоску, которой тридцать лет хлопочется,
слов, тобой давно забытых, вечный след,
этажи, чуланы, рамы одиночества
и воздушных замков движущийся свет...
СИНЯЯ БАЛЛАДА
Памяти К.Г.Паустовского
Я шел вдоль моря по камням округлым.
Когда все это было? Было утром.
Всё, может, только началось на свете...
Впервые сохли соты света сети.
Крылом чертила ласточка кривые.
Тень, дергаясь, неслась под ней впервые!
Все эполеты крабов голубые,
звезда на маяке все, все впервые...
Я шел, прочтя сто лозунгов и басен.
Был, говорят, и дерзок, и прекрасен.
И челка, мамой вымыта, лежала
на голове, как школьное лекало!
Мне было одному не одиноко!
Там туфли у воды или бинокль?
Ах, женщины! Вас приближать не нужно...
Я видел весла, пчел, гудевших дружно.
Был черен виноград, пыльцою светел.
Но вот и одиночество я встретил...
Что это значит? Это мысль о смерти.
С чего бы это? Ни к чему, поверьте.
Я закурил. Вдруг рядом ноги босы...
глаза зеленые чуть-чуть раскосы.
Смеется. На руке от соли бледной
витой браслет блестит дешевый, медный.
Сказала: "Здравствуй!" И пошли мы дальше
по шелестящей, по хрустящей гальке...
Мы шли да шли не близко, не далеко.
И было нам двоим не одиноко.
Гремел над морем трубный глас Эола.
И что нам встретилось? Толпа у мола.
А он лежал тяжелый, как ребенок,
далекого дельфина дельфинёнок.
Ободранный суденышком, винтами,
и выброшенный на берег волнами.
Винты чернели в общем, беспечально,
как зерна в яблоке, в воде хрустальной!
А он лежал. И пальцами, ногами
все пробовали слизь под плавниками.
Он был облит смолой своею крепко,
как электрическая батарейка!
И голова в песок до середины...
(Как странно улыбаются дельфины!)
И я сказал: "Дельфин, прости, дружище!
Случайность... Ей законов не подыщешь.
Прости ее слепую непреложность
и гордую свою неосторожность.
В зеленом море неспроста в порядке,
как зерна в яблоке, винта лопатки.
Все повторится: риск, и море это,
и ты, растерзанный, и дым рассвета.
Нам суши мало! Потому мы лезем,
одетые, обутые железом..."
И к нам сошла с любимой, как сиянье,
боль страданья, мука состраданья.
И тут возникла школьница-девчонка,
чернила на губах, кругла юбчонка.
Худая, некрасивая. Но внешность
скрыть не могла застенчивую нежность.
Слезой, блеснувшей на ее ресничке,
я тоже плакал, разминая спички.
Не знаю, кто она, зачем, откуда.
Но взять ее с собою не причуда...
И дальше мы пошли. Пошли далеко.
И было нам троим не одиноко.
И что нам встретилось? Палатки дальше.
Что это?! Императорские дачи.
Налево, прямо... А на пьедестале
из снега будто девушки стояли!
Холеный мрамор, голубое диво.
Резец работал здесь неторопливо...
Моя красивая вздохнула смело.
А девочка, пригнувшись, помрачнела.
И было так: свет пристальный, вечерний
рождал в воде свет призрачный, дочерний.
И потемнело вдруг. Из мрака еле,
должно быть, римлян статуи блестели.
А эти?.. чьи же головы они мне
напоминают в зябком влажном нимбе?
Какие же властители тупые
имели очертания такие?
А оказалось тут шары ограды
курорта "Н". Мне, впрочем, так и надо!
И мы смеялись. И маяк неясный
распахивал, запахивал плащ красный.
Распахивал, запахивал, и воды
дышали вкусом ледяной свободы!
И нам казалось, мы-то уж, конечно,
жить будем только дерзко, только вечно!
И наши разошлись тропинки вскоре.
И каждую из них слизнуло море...
* * *
Казалось бы, вам хорошо
вы счастливы.
Но странное состояние:
все время как-то не совпадают
ваши вопросы и ответы друзей.
Ваши печали и улыбки недругов.
Так бывают иногда смещены
числа и дни недели
когда мы перепутаем
и купим календарь
еще не пришедшего года...
* * *
В стоящем мареве большого лета,
в бегущем зареве чужой весны
имейте независимость привета,
прощаясь независимость спины!
Имейте независимость суждений,
в плаще блуждая рощицей осенней!
Вам ваша независимость простится
иль отомстится как кому нужней...
Ей при желанье можно научиться.
Сначала трудно.
После тяжелей.
* * *
Был спор. Буфет. Ночной вокзал.
Товарищ мой в оцепененье.
Блеснул он глазом и сказал:
Как, у тебя есть убежденья?
И я подумал: черт возьми,
а убежденья ль, в самом деле,
те мысли, что я лет с восьми
ношу в своем веселом теле?
За них взойду ли на костер?
Под пули за людское горе?
Решил, что да. Но с этих пор
тревожно мне. И сухо в горле...
* * *
Какое счастье просто жить, как птица в ветках.
Какое счастье поступить не так, а этак.
Какое счастье быть таким, каким ты хочешь.
Как хорошо кострища дым среди урочищ.
Как сладко имя петь Ее! И через робость,
зайдя сквозь сумерки в жилье, коснуться, тронуть...
Как славно выйти в лес и рожь, не взяв оружья.
Но это позже ты поймешь. Как станет хуже.
Какое счастье скука в дождь, лежать колюче...
Но это позже ты поймешь. Как станет лучше.
* * *
В синий снег
выбегает из вечерних ЦУМов
человек
с тихою фамилией Нешумов.
Наконец
не успел деньгу спустить пальтишко!
На коне-с.
Важен и задумчив он. "Потише!"
Жмут такси
возле ног в темнеющих проулках,
как лещи,
оставляя золото на брюках!
"Я чудак.
Я казанец бывший и разиня.
Но не так
думать обо мне должна Россия.
Хорошо
спутников летающее чудо.
Как яйцо
очертание орбит покуда..."
Смотрит в снег
мимо снобов, мимо толстосумов
человек
с тихою фамилией Нешумов.
Что в ночи
он еще откроет деловито?
"Ах-лучи"?
Налицо нехватка алфавита...
Как в туман,
он идет, возжаждав пива, танцев,
в ресторан,
тот, в котором нету иностранцев.
"Ты да я...
Это, брат, великие секреты..."
Болтовня
мальчиков вспотевших про ракеты.
Стройных дур
взвизги, вызывающие жалость.
Байконур...
Марс... Пеньковский... все перемешалось!
Эй, старик!
рядом кто-то ртом шевелит рыбьим.
Ду ю спик...
инглиш?.. В общем не скучай, а выпьем!
...................................................
В синий снег
выбегает, как эвенк из чумов,
человек
с тихою фамилией Нешумов.
Мыслям вслед
образов мерцающая нитка.
Рядом с ней
рифма допотопная, как нимфа?
Ремесло,
ставшее привычкой, тешит нервы...
Ты светло
мучаешься в сотый раз, как в первый!
Ты красив.
Чтоб не подменяли космос стены,
ты в курсив
выделил пружиночку антенны.
Выпал снег.
Из лабораторий вышел умных
человек
с тихою фамилией Нешумов.
Боль в глазах...
И спина твоя гудит чугунно...
В небесах
торжественно и чудно.
ПОХВАЛА ДРУЗЬЯМ
Друзья мои от Омска до Читы,
умеющие спичку резать волосом
на две, умеющие тихим голосом
рассеивать влиянье темноты,
я помню вас, бродяги, мастера!
Как пес, что лезет на берег из озера,
я лапами сучу, ворча незлобливо,
за пишущей машинкою с утра.
Но если кто мне телеграмму даст,
куплю билет... И на лесной полянке
я плюну на бессмертье ради пьянки:
на что мне вечность, милые, без вас?
Или из вас любому без меня?
(А все мы вместе точно!не бессмертны.)
Налейте ж мне. А ты оставь советы,
печальный страж невечного огня!
* * *
Чему ты учен, синеглазый лешак?
Словами пустыми вокруг поливаешь:
Ах, милая женщина! Надо же так
ты все понимаешь... ты все понимаешь...
И кажется ей, что в чужую судьбу
вошла долгожданной и неумолимой.
Но утром ты гонишь ее, как сову:
Ты все понимаешь...
Конечно, любимый...
Но разве заслуга другого понять?
Мы всё понимаем. Мы все понимаем.
Друзей обнимаем. Потом умираем.
А если умрем не родимся опять...
Так если ты кем-то не понят живи
с тетрадью своей, звездолетом, сараем!..
Мы лучшие мысли поддержим твои.
Мы всё понимаем. Мы все понимаем.
Поймав на концерте, увидев на тризне,
не нужно смущать никого и нигде
причастностью к странной бессмертной звезде,
причастностью мнимой к загадочной жизни...
УРОКИ ТЮТЧЕВА
"Молчи, скрывайся и таи..."
Но если начал ты молчать,
молчи не день хотя б неделю,
чтоб людям показать на деле,
что на губах твоих печать.
Молчи, как рухнувший забор
или сомкнувшиеся тучи,
молчи значительней и лучше,
чем рассуждал ты до сих пор.
Молчи, как в темной дреме лес,
но так, чтобы твое молчанье
не означало одичанье,
а представляло интерес...
* * *
Ах, эстрада, зачем же
ты поэта тянула наверх?
Точно камушки в речке,
блестели глаза в темном зале...
А он рвался, кричал
про двадцатый, собственный век,
руки за спину пряча,
хотя вовсе их не вязали.
Он забыл:
лишь негромкий голос
может звезд отдаленных достичь.
(И об этом есть даже
в междугородной инструкции...)
Он миры сокрушал
перед публикой в восемь тысяч!
А потом были просто
автобусы институтские.
Что же вспомнится позже?
Тьма, жара, записок клочки.
Пот на лбу
и острить полуцарственные навыки.
И
крест-накрест белые
прожекторные лучи,
как работающие шкивы
мукомольной фабрики!..
ПАМЯТИ ПИСАТЕЛЯ Н.И.МАМИНА
Н.И.Мамин был брошен молодыми матросами. Его нашли на берегу через 48 часов с вертолета Мамин замерз.
Бывший в юности юрким юнгой,
ты рванулся в свои шестьдесят
под луною всесильной, круглой
в мир,
где нерпы под пулей кричат!
Ветер счастья. Белые штормы.
Гололобая голубизна.
Но бывают и в старости штормы
лапой каменной бьет волна!
Берег. Щепки, как от сарая
от разбитого корабля.
Твой кулак
и твои собратья,
уходящие без тебя...
Так бывает,
люди боятся
смерти самой страшной своей.
Потому и законы братства
позабыты командой твоей!
Все сквозь вьюгу в смутные дали...
Ты в береточке! Ты раздет!
А они твоих книг не читали.
Ты прости их, темных, поэт.
Уж тогда-то знали они бы,
что такое совесть и честь...
Ты лежал.
И стучались рыбы
в кромку льда как дождик о жесть.
Пел ты русские бескозырки.
Мачты, брошенные в костер.
Ты, познавший тюрьмы и ссылки,
был наивен и веки тер...
Что ж, прощай!
Не вели казнить нас
вели миловать...
Кто ж виноват,
что другим виноград в корзинках,
звезды, женщины и трава.
Где-то перышко в небе несется.
И отходит отлив, как затвор.
Где-то дремлет котенком на солнце
мой двенадцатибалльный шторм...
СЛУЧАЙ НА ОКЕ
Григорию Поженяну
Выпустили рыбку золотую
из аквариума в быстрину.
Я стою и с берега колдую:
что ж ты, рыбка? Словно как в плену?
Плавает недальними кругами,
хоть и нет вокруг нее стекла.
Шевельнула малость плавниками
как уткнулась в сторону пошла!
Я взмахнул руками заблестела,
взад-вперед, налево и назад,
покрывая вихрем то и дело
тот несуществующий квадрат!
Можно все аквариумы грохнуть,
так, что искры свистнут по земле.
Только даже в синем море плохо
тем, кто жил когда-нибудь в стекле.
Как разбить не этот вот, невзрачный,
пыльный ящик, а вон тот, другой,
тот несуществующий, прозрачный,
страшный ящик в толще водяной?..
* * *
Вечерних сумерек растрава-синева...
Когда значительно все то, что видишь, слышишь:
во тьме мальчишка поднял ворот, словно сыщик,
вороны носятся, качая дерева.
Газета свежая магнитится к столу
ее поднимешь искру выбросит страница.
А синий свет в окне, и чтоб мне провалиться,
коль не изменит цвет он нашему стеклу!
Вечерних сумерек растрава-синева,
когда не знаешь: хорошо тебе иль плохо...
Из снега лепят бабу белую и лошадь,
смеются дети. И невнятны их слова.
Я слышал: сумерки особый час души.
Обычно в сумерках родятся, умирают.
Иль торопливо вдруг из дома убегают,
все бросив: примусы, любимых, барыши...
Наверно, кто-то свет особенный включил,
чтобы как будто сто бессмысленных игрушек
мерцали эти сто ворот и сто избушек.
Да не игрушка ли я сам каких-то сил?
Как оловянные фигурки в синема,
здесь тускло светятся: снег, серые заборы,
и люди толпами, и старые соборы...
Вечерних сумерек растрава-синева.
В АЭРОПОРТУ
Ал. А. Михайлову
Пассажиры глядят на солнце.
Полетит или нет самолет?
Вдруг по радио: "Мальчик нашелся.
Смуглый. В синих чернилах рот.
Что ни спросят его молчит он.
И не пьет ни крюшон, ни ситро.
Посмотрите, мамы, стоит он
возле справочного бюро..."
Я курю. Пью пиво я с солью.
На коленке блестит чешуя...
Я пойду, посмотрю-ка, что ли.
Может, это нашелся я?
ОНИ УСТАЛИ
Воспитанникам колонии
несовершеннолетних в г. Нерчинске
Я помню их сидят, обриты.
А я стихи читаю им
про космодромы и орбиты,
про алый земляничный дым.
Я говорю им: торопитесь
с чубами выйти мой совет,
и в хаты белые бегите,
где, может, мамы уже нет...
в край петушиный, в наши села,
в неоновые города...
Для честной корки хватит соли,
найдется для ухи вода...
Мальчишки смотрят виновато,
здесь места больше нет ворью.
Да это ж славные ребята!
я капитану говорю.
А капитан мне: Что ж, пройдем
по коридору дверь с замком!
Заходим. Парни впопыхах
встают и к войлочной обувке.
А что у них там на ногах?
Татуировка. Буква к букве.
И я вчитался, наконец,
и разобрал: ОНИ УСТАЛИ.
Две строчки голубых. Венец
многозначительной печали.
Да, там не якорь, не орел
и не корабль у скал замшелых...
ОНИ УСТАЛИ я прочел
на их стопах молочно-белых!
Мальчишки, братцы, вот те на...
И отчего ж они устали?!
Вы что шагали дотемна
в сожженные войною дали?
Вы что месили грязь дождей,
спасая скот от наводненья?
Медведя на спине своей
несли с охоты в воскресенье?
Но фразы эти говоря,
я думал, что я прав едва ли,
что, может быть, читаю зря
здесь вдохновенные морали.
Ведь все-таки жила вина
в глазах блеснувших капитана,
во мне самом... Жила она,
хоть и была она туманна.
Мальчишек рыжая братва
нам все ж внимала понемногу,
носы упрятав в рукава,
ногою закрывая ногу...
* * *
Тот день был сереньким. Но ты
мне вдруг сказала: Этот день я
вдохну в предсмертное мгновенье,
как дух лугов из темноты!
Я счастлива с тобой была...
И мне отныне мучить душу,
все вспоминать: и лог, и тучу,
и рябь воды, и дым села...
И хмуро думать, что же там
я не увидел, не заметил,
вникая в августовский ветер,
бродя по высохшим лугам?..
ПРОВОЖАЮЩИЙ
Фонари на столбах гаснут в третьем часу.
Свет далекий в далеком родится лесу.
Не бандит я с дороги веселых ножей,
но ловлю с чемоданами хмурых людей,
одиноких, кого провожать не пошли
на светящийся край облаков и земли.
Помогу дотащить. И оформить билет.
Постою словно мне и заботушки нет.
Всех: зареванных девочек розовый бант
и глухих старичков, и подпивших ребят,
всех в друзья запишу, коль остались они
в силу многих причин на сегодня одни.
"Провожающим на поле не выходить!"
Провожающим можно кричать и курить.
На вокзале, где пыль и с сиропом вода,
я стою, улыбаюсь...
Пишите!
Да-да!..
Мне махать с дебаркадера кепкой не лень.
Провожаю всю ночь. Провожаю весь день.
Встретят вас без меня и друзья, и родня.
Ну, а я проводил... позабудьте меня...
Как забыла меня на ночном берегу
та, кого я встречаю, где только могу...
Скошен старый каблук мой в блистанье дождей
на наклонном бетоне ночных пристаней...
СТОЛ ДЕРЖАВИНА
Ты тогда-то рос у синего Байкала,
и дремал в прозрачном свитере росы.
На твоем плече кукушка куковала,
а теперь стучат холодные часы.
Ты когда-то набирал в себе колечки
и тянулся убедительно к звезде!
Но теперь тебе я думаю не легче:
ад и рай соединил в моем труде...
Здравствуй, стол мой!
Здравствуй, простенький, без лака!
Не о трех о четырех, как зверь, ногах.
На тебе сияет белая бумага,
но ее я не заполню впопыхах.
Возвращаюсь осторожно, друг мой первый!
И прошу простить мне все мои грехи:
На тебе я резал хлеб, вскрывал консервы
и писал не очень четкие стихи.
Вспоминаю школьный случай и краснею,
хоть не к завучу к читателю пришел.
Мы в столице. Мы экскурсия в музее.
Мы по залам пробираемся... Вдруг стол.
Стол, как стол. Немножко гайками поржавел.
И в пупырышках местами, как кирза.
А выходит вдруг, что сам старик Державин
на него косил янтарные глаза.
Сочинял за ним послания к царице,
ухмыляясь пьяно другу-печнику...
Я робел. А мне хотелось прислониться.
Но учительницы наши начеку!
Все глядят через стекло уж на медали,
перешли к какой-то сабле со щитом...
И я тут решился (вы таких видали?)
как в тумане, стол царапнул ноготком!
Если б тут меня схватили и побили,
я и слова бы, конечно, не сказал.
Я стоял. А люди в уши мне бубнили.
Так, негромко поучали. Все же зал.
Собралась толпа: Кто разрешил салагам?!
Нашей школе стыд и горе вот беда!
Почему ты стол Державина царапнул?..
Отвечал я: Ну, не буду... Никогда...
Хмуро спрашивали Рига и Сарапул,
деревенский распалялся мой же брат:
Так зачем ты стол Державина царапнул?
Отвечал я: Ну, не буду .. Виноват ..
Не кощунственно ли, вправду, ребятишки?
Этот стол всех русских пережил царей.
Сочинял за ним поэт большие книжки
про цветы, про водопады, про зверей.
Ты, цыган, ну что так смотришь ошалело?
Хулиган, ты что ж в Историю полез?..
...Я и сам не знаю, как случилось дело.
Ну, царапнул. Представляло интерес.
Много лет прошло по трюмам и по трапам
самолетным... Но я слышу иногда:
Так зачем ты стол Державина царапнул?
Отвечаю: Все неправда. Ерунда.
Все неправда. Как слоны, завесьте уши.
Стол мой дальний, будет яркая строка.
И ее напишет парень, посягнувший
на имущество чужого старика!
ПОБЕДА
Р. Ф.
Иступился в долгой битве меч.
Муравейником кольчуга с плеч!
Через поле, по седой стерне,
едет воин на чужом коне.
Едет воин, призакрыв глаза.
Лоб хранит железная лоза.
Что теперь? Пахать? Но нет сохи.
Что теперь7 Писать? Зачем стихи?
Что теперь? Любить? Была ль верна
с косами медовыми жена?..
Едет воин, стремена бренчат,
Барсучиха прячет барсучат.
Коршун, сделав круг, уходит прочь.
Гаснет день, и наступает ночь.
Спать ложится воин. И во сне
снова он на боевом коне!..
И трещат тяжелые щиты.
И в бою все ясно: он иль ты...
А над спящим воином подряд
звезды подорожные горят.
Мышь летучая свистит в тиши
Ведьма, глаз свой красный не чеши!
Спи, не ухай, филин, под сосной.
Серый волк, давай-ка стороной.
Ждет дружка красавица-жена,
к окнам все бросается она.
Ждет и мать. О ней, полуслепой,
вспомнил он, вступая в смертный бой.
Ждет отец. Припомнился и он,
как сравнялись силы двух сторон...
Ждет неясность что там, впереди?
Воин, спи! Опасность, уходи!
Но опасность вовсе не война,
а вот этот отдых, тишина...
Бабочка ползет по рукаву.
Конь поодаль дергает траву...
ГОНЧАР
А. М.
У нас в деревне жил гончар.
Все звали Санькой. Был он стар
для клички этакой, но что ж
коль ростом мал и телом тощ...
Картавил. Гладкое лицо.
Влияла водка или что?
Румяное и без морщин,
что очень редко у мужчин...
Он жил в деревне год всего
иль два. Не более того.
Кто дров принес иль щи сварил,
свистульку-уточку дарил...
С улыбкой смутной столик свой
крутил он левою ногой!
И мокрый глиняный сосуд
блестел, вращаясь, весом в пуд.
Тончел и рос он, а потом
в печь уходил! Но суть не в том...
Был влюбчив Саня смех и грех.
Любил девчат чтоб выше всех!
И чтоб здоровая была.
Чтоб серьги как колокола!
Он слал им с глиняной горы
свои звенящие дары.
Записки сочинял в стихах,
глазурью покрывал в горшках...
А женщины, смеясь над ним,
читали мужикам своим.
Конечно, Саню иногда
лупили. Но ведь как вода!
Лупи ее шестом, рукой
течет себе, течет рекой!..
Так вот к чему я речь веду
на третьем иль втором году
исчез наш Санька, наш гончар,
пропал под гнетом женских чар.
Был слух что тут прошла одна
из деревушки Борона,
два метра росту, дивный стан,
красавица, в глазах дурман.
И Санька приглянулся ей
неясной дерзостью своей.
И он за ней как колобок.
И не вернулся... Милуй бог!
Сто кринок красных и горшков,
кувшинов, прочих пустяков
колхоз раздал всему селу,
а малышне нашлось в углу
свистулек, дудочек, чудес
игрушек разных целый лес!
И уж как начали свистеть
мальчишки в глину, клен и медь,
в дуделки, пикалки, манки,
что птицы вдруг из-за реки
огромной тучей, голубой,
зеленой, алой, золотой
как налетели на село,
и как запели, как пошло!..
На жердочках, на ворота'х,
на стрехах, окнах и коньках
сидели и пищали враз
как будто спрашивали нас
кто вызвал?
Ну, а Санька он
был счастлив, нет ли, а умен...
И жаль мне только до сих пор
не знаю, где его костер,
где варят щи из топора
жена и дети гончара...
ПОЭМА О ЖЕНЕ ЧЕКИСТА
Таких артистов еще не бывало,
они гениальны в своих ролях.
Бездарным не помидоры на сцену
(о, если бы!) головешка с огнем!..
Мама моя, молодая татарка,
словно цыганка в бордовом платье,
словно индуска с точкой на лбу,
ты ли не знала сути звонков
ночных телефонных в избе деревянной
как будто летят на тебя трамваи!
(Наверно, поэтому после, в столице,
ты так боялась трамваев...)
Отец появлялся на пару дней,
опять исчезал, оставляя дома
медаль, или звездочку, или просто
спичечный коробок, забитый
горелыми спичками: вот привычка!
Привычка разведчика не оставлять
даже горелых спичек...
... Когда же
в траурных рамках вышли газеты,
а тюрьмы запертые распахнулись
и потянули в домах сквозняки
и многие пока отделались гриппом...
как он, отец, убивался! Как
он пил! Он сдал револьвер, документы
и попросился на мирный пост
ушел на "фронт кукурузы"...
И ты не плакала. Ты улыбалась!
Отец поседел. И ты улыбалась!
Он пил и пил. А ты улыбалась,
так жалко и вымученно... Да кто ж
тебя научил улыбаться, мама?
Отец мотался по темным задворкам,
с какими-то женщинами говорили,
и ты поскальзывалась не раз,
как на арбузных корках, на сплетнях,
ты видела: люди не врут... Но ты
не плакала. Улыбалась!
(Когда мне час пробьет умирать,
я вспомню твое лицемерье святое,
твою улыбку страшную, мама...)
Ты высохла, ты ходила согнувшись,
мои волосы гладила пальцами
жесткими и горячими,
порою чуть кожу сдирая со лба...
Кого ты любила так это меня,
я мальчик твой чистый, умный, единственный...
когда я хворал ты с ума сходила,
от взгляда темного твоего
ртуть в термометре зябко сжималась!
И вот ухожу я мечтаю об армии!
Я от тебя ухожу целина
дразнит ковыльными древними копьями!
А вот и женитьба. Чужая женщина
гладит брови мои и волосы,
и пальцы у ней легки, как ручей...
И ты не плачешь ты улыбаешься!
И ты не плачешь ты улыбаешься!
Святое жуткое лицемерье!
Заплачь хоть раз, заплачь, моя мама!
(Мы ездим в дальние командировки,
спорим о стихах Пастернака,
лежим в траншеях у космодрома
и редко пишем своим матерям...
и те еще реже...
Ведь некуда!)
Тебя навестив, я вновь уезжаю.
Выходишь в старом бордовом платье
и по старушечьи в белом платке,
одна (отец он вернется, конечно...).
Я говорю о секретном заводе,
где я работаю... кажется, хвастаюсь
мол, каждый день немного опасен...
но ничего!
А рядом со мной
стоит жена моя, девочка русая,
с недоумением и испугом
смотрит в седые глаза твои.
Ведь ты не плачешь ты улыбаешься!
Под все рассказы ты улыбаешься!
Мама! Любимая! Я прошу,
заплачь хоть раз! Я боюсь чего-то...
СЕРЕЖЕНЬКА
Был свой блаженненький у нас,
как и в любой деревне.
Гонял лягушек в мокрый час,
все сватался к царевне.
Но то ли с грязью на штанах
не нравился ей очень,
а то ль волшебной в тех местах
и не было в ту осень...
Еще блаженный наш Сергей
дружил с березой Ниной.
Любил смотреть на голубей,
рот вымазав малиной.
Волос солома был красив,
ходил, головку на бок,
как будто слышался мотив
ему из трав и яблок...
А в том году и это мне
сегодня снится, снится,
от молний, в воющем огне
сгорело изб штук тридцать.
Ох, горе! Вёдра молока
коровок самых черных
спасли ну разве два куска
наличников узорных...
И наш блаженненький Сергей
с безумием отваги
лез в пламя, черный до ушей,
с шестом подобьем шпаги!..
И как-то, лишь ушла гроза,
горел закат над полем...
И кто-то вдруг шутя сказал:
Вон потушить бы, понял?
И только ахнули Сергей
схватил ведро с водою,
походкой валкою своей
он чесанул тропою!
И говорили старики:
Побег на край аж света.
Помрет без соли, без муки...
И подтвердилось это.
Нашли его через три дня
на кромке сенокосной.
Не добежал он до огня.
Лежал худой, серьезный...
* * *
Мне это не могло присниться,
был теплый вечер в сентябре.
Галдели во дворе, как птицы,
галдели дети во дворе.
И говорили бабок десять,
из окон глядя сверху вниз:
- Чего они там разгалделись?
Чего они там собрались?..
Они кричали. Сумрак долгий
по крышам и по стеклам тек.
И детские смешные толки
никак не мог принять я в толк.
В них не угадывалось смысла.
Звенели всякие слова.
Свистульки лопались от свиста.
Плясала рыжая братва.
Вдруг понял я их разговоры
сквозь золотой вечерний дым
как бы особенные сборы,
пока мы заняты своим.
В том смутном воздухе вечернем
от нас, отдельно ото всех,
он как бы отплывал с теченьем,
их дальний, множественный смех.
Шли глуше сумрака приливы...
их смутный гомон, как вокзал,
все становился сиротливей,
существовал и ускользал...
Как будто покидали дети
планету нашу навсегда,
и оставались на планете
со стариками города...
МАЛИНОВАЯ РУБАХА
Ложь на моих губах! Малиновых не сто
я износил рубах всего одну. И то
не хвастался я ею, и вовсе не носил,
а лишь надеть, примерить однажды попросил.
В чулане, где задачников не нынешних гора,
и примус с талией осы и два пустых ведра,
из ящика, где бабочки и ржавое ружье,
достала мать рубаху. Ту самую. Ее.
Такую вот по праздникам носили мужики
и круглый год цыгане стальные каблуки.
Вместо спецодежды она у них была...
Малиновая вылезла как пламя из угла!
И я ее примерил. И захватило дух...
Я словно загорелся весь. А мир вокруг потух.
И вышло слов особенных ждут люди от меня...
И огляделся я. И устыдился я.
Остановились бабки и овцы у ворот,
слетелись все вороны на мамин огород.
Коль так уж нарядился так, значит, есть резон?
А что скажу я: хвастаюсь? Я что скажу: влюблен?
... Но вновь ее напялил я. Теперь я бунтовщик,
товарищ Емельяна, елабужский мужик.
Горит она, родимая, как ветер мятежа,
как сотня красных петухов иль лезвие ножа!
По поясу веревочка сушеная змея...
Но тут я испугался, и огляделся я.
Стоит и с любопытством толпа глядит сюда.
А что скажу я людям? Мол, шутка? Ерунда?
Лишь в праздники народные иль в лютую беду
надену я малиновую, с соседями пойду.
(Иль слово вдруг великое росиночкой со лба...)
А просто так носить нет, не моя судьба!
Я просто так не буду, не натяну зазря.
Шатры кочуют в мире. Качаются моря.
Сжимает рожь дорогу. Спит автоматов сталь...
А ну, кому померить? Нисколечко не жаль.
* * *
Наступили огромные дни,
ночь теперь мимолетнее птицы.
И на утреннем небе огни
словно желтые буквы страницы.
Рано. Птицы в скворечниках спят,
и росу не осыпали звери.
Но уже потихоньку скрипят
хлеборобов и физиков двери.
Выключайте на улице свет!
Миллионам пора на работу.
И машины, машины след в след
к институту, колхозу, к заводу...
Опоздал покажи на часы.
И руками маши дозовешься,
подберет самосвал и такси,
чего вечером ты не дождешься.
Этот час он особенный час!
На работу идем, делать дело.
Уважая друг друга. Смеясь.
Окликая всех девушек смело!
ЭКОНДА
Алитету Немтушкину
Занесло нас э куда!
Топит печи Эконда.
Вся фактория встречает
наш замерзший самолет.
Летчик вниз рюкзак бросает
тот, как перышко, плывет!
По рукам конверты, свертки,
куль с мукою и ружье...
Напряженно солнце смотрит
прямо в существо мое.
Отбегая понемногу
с белой взлетной полосы
летчикам дают дорогу
вечно дремлющие псы...
На снегу лежат олени.
И недвижные стоят.
Нынче время восхваленья
всех охотничьих бригад.
Куча грамот, водки ящик
разрешил купить райком.
Строганины брус блестящий.
Неостывший хлеб с дымком.
Хлеб посыплю желтой солью,
буду я иметь в виду:
Молодец, хороший соболь
в нынешнем ходил году...
Нет честнее человека
на планете, чем эвенк.
Врет эвенк и у эвенка
глупо губы лезут вверх.
Врет эвенк так видно сразу
по смеющимся глазам...
И внимаю я рассказу
лишь рукою по усам!
Тут всего для споров хватит:
нож давай... олешка, стоп...
На малиновом закате
с желтой лампочкою столб...
В полутьме под бокарями
бак с бензином и дрова,
и собаки за дровами
их не различишь сперва.
Уравнялись в стуже, мраке
все они в своих правах:
и дрова, и эти баки,
и собаки на дровах...
Горевать мне некогда.
Тихо гаснет Эконда.
Гаснет медленно пространство,
полон снега Звездный ковш
И душа твоя прекрасна
от такого не уйдешь...
ПОЭТ
Памяти Мусы Джалиля
1.
Я ангел в каменном небе.
За моей спиной
одно крыло серебряное русское,
другое золотое татарское,
золотое тяжелее,
поэтому летаю кругами.
Внизу трезвонит колокол церкви,
и с минарета кричит муэдзин
вижу открытое горло,
в которое опускается снежинка...
Война приходит
и седеют маленькие женщины,
а трубы заводов, работающих на войну,
распускают и расчесывают
черные, черные, черные волосы!..
Я понял, почему Христос и Алла
являются людям лишь в страшные дни.
Стекла домов лежат на земле
и в них отсвечивает красное солнце,
в них видит Господь свое отраженье
красное в красном, желтое в желтом,
думает стало много озер...
Но я-то знаю, там стекла и кровь,
я-то знаю: сам был там,
это теперь я здесь и лицо свое вижу,
отраженное в красном стекле,
отраженное в горе народном.
Теперь я здесь
в чугунном и каменном небе,
называется Моабит.
2.
Чего ты хочешь от меня,
молодой человек СС?
Ты красив, если может быть красива
гиена со змеиной головой...
Чай заварил ты, ровесник,
умело баней не пахнет,
где-то достал чак-чак
знаешь, потчуешь татарина...
Но ты забыл я еще и поэт!
Ты говоришь:
"Будут у вас четыреста жен,
Будет вокруг дома расти четыреста дубов.
Будет в доме четыреста окон
(И в каждом окне далеко, далеко на земле
мама моя лежит?!.)
Что с того, что нищая рвань вас не поймет,
упрекнет?
Родина это земля, на которой ямочка
от вашей детской ступни.
В ямочке этой больше вина вместится,
чем в самые огромные царские чаши.
В ямочке этой больше спасется ваших стихов
от забвенья,
чем в любом подвале Кремля!
(Дались им эти подвалы!)
Подумайте!" ты говоришь.
Ты не забыл, что поэт.
Но ты забыл, что я мусульманин.
Ты забыл, что торжественный мой язык
может только с громом сравниться!
А грому не пристало отсиживаться в табакерке!
Или плохи твои дела,
что ты не можешь меня расстрелять?
Мой пистолет будь проклят он...
Думал опенок пули
сквозь тело мое прорастет...
А ты опять говоришь о моей Родине?!
Рот твой кривится,
как дождевой червяк в ладони
Ты говоришь:
"Родина это чистенький домик,
овцы курчавые, клумба с цветами, служанка,
корова с розовым выменем словно с тяжелым
штурвалом..."
О замолчи, молодой человек СС!
Мы никогда не поймем друг друга!
3.
Дочка моя, ты лунный луч
среди кирпичных стен
Луч поворачивается, как ключ
и я выхожу в степь.
Как далеко ты достала меня,
Чулпан, как далеко!
Через высокий рубеж огня,
пёсье их молоко!
Они сосут огонь, сосут
пушки, нацисты, шпана...
Гитлер кривляется, словно шут,
шерстью покрыта спина!
Милая дочь моя, ты веди
меня в Татарстан, в лён.
Здесь голубые шумели дожди
прялись сто веретен,
здесь защемленный стонал Шурале
в красных осенних лесах
Но тишина теперь на земле
холод в моих волосах!
Все на фронте люди, любовь,
шум, смех и гармонь...
Здесь же куриная только кровь
и плавящий жатку огонь,
два-три человека делают танк
молотом и кайлом.
Женщины в галифе и унтах
на коровах верхом...
Милые сестры мои, мы вас
оденем еще в шелка!
Знаю, что сразу, в победы час,
этим займется ЦК...
Дочь моя, ты лунный луч
среди кирпичных стен
Луч поворачивается, как ключ,
и я к поверке успел...
4.
Ну, что еще скажите, молодой человек СС?
Вы меня переводите в камеру, где на столе
цветы!
Вы распустили слух, что отныне
я татарско-немецкий поэт?
Думаете, там поверят?
Они же знают Муса
никогда никому не лгал...
В тихом омуте больше чертей.
Я не верю в чертей.
Вы говорите сейчас не о том.
Ни сейчас, ни потом!
Вас проклянет ваша земля.
Ваши стихи сожгут.
Значит, достоин этого я.
Зер гут!
Ваше имя станет как брань
мерзким в людских устах...
Лишь была б золотая Казань
в звезда'х!
Ваша жена уйдет с другим,
сменит фамилию, сны.
Только пусть останется дым
картофельной той стороны...
Ваша дочь разлюбит вас,
другого отцом назовет...
И эсэсовец щурит глаз,
втягивает живот...
5.
Дочка моя, ты лунный луч
среди каменных гор.
Луч поворачивается, как ключ
распахивается коридор.
Мы выходим. Нацисты спят,
собаки во сне скулят.
Блестит немецкий в углу автомат
пустой, как костыль, приклад.
Что делать мне, доченька? Я попросил
бумаги себе, карандаш.
Пока во мне есть остатки сил,
я все еще наш, ваш!
Пока я пишу я верю, живу.
Быть может, мой блокнот
потом попадет в Казань и Москву,
в праздник бокал шевельнет...
Чтоб дали возможность писать, я молчу,
пью чай по-татарски, ем,
хоть знаю, что это не скроют ничуть
и станет известно всем!
Чтоб дали писать, я в татарский взвод
вошел в гармонь-колесо,
хоть знаю концерты ничто не сотрет,
и станет известно все!
Но может, это тщеславье и трусость
сказали мне: ты пиши,
и этим жизнь свою искупишь,
и немецкие балеши?
Поэт я, поэт... да вдруг не настолько,
чтоб это простило меня?
Не гений, не голос родного востока,
где льна голубого моря?..
О, если так, то нет мне прощенья!
...Нет, нет, мой удел таков:
работать, надеясь на воскрешенье
через строки стихов!
Я знаю: я так не писал доныне.
Быть может, я был слабак.
Пуля к пуле, рябина к рябине
проходят в моих словах!
Слова тяжелее заправленной лампы.
Слова, словно порох, сухи!
Как солнце, прозрачны. Как ветер, крылаты.
И это мои стихи!
И я с хорошим одним бельгийцем
уже сговориться успел.
Он тоже по скользким отстрелянным гильзам
скатился в немецкий плен...
Прости мне, дочь моя, если правда
я не гений... Ну, что ж!
Тщеславье в мирной жизни отрава.
А здесь положение нож...
Дочь моя, передай своей маме,
что я не предал вас.
Когда-нибудь к речке коснется губами
откроет губами мой глаз.
Я к вам вернусь и в дегте,
и сплетен на лбу кресты...
Но только стихи мои вы не трожьте,
спрячь ты!
Дайте мне хоть денек, дня три хоть,
как раньше молили, что их
и это не вздор/ и это не прихоть
чтоб не похоронили живых!
А если друзья мои не найдутся,
пусть эти листы сгорят!
Пусть письменно скажут люди и устно,
что хотят...
6.
Молодой человек СС,
итак, я без родины, я оклеветан?
Я ненавижу тебя! Стреляй,
нажимай на все крючки
всех своих пистолет-пулеметов,
как на стручки стальной акации... Я не боюсь!
Родина! Золотая Россия...
Сколько веков грызли тебя...
У всех врагов золотые зубы.
Родина! Если б ты была не земля, а льдина,
давно бы твои погранзоны
обломились от тяжести,
полные пуль, бомб и сабель...
Если б солнце было не солнце, а лицо Господне
давно б затянулось морщинами,
как лицо пня!
Судьба моя, ты выше меня?
Ты можешь сделать так, что я покажусь
предателем?
Но я-то знаю, кто я и что.
И если прошу, то не для себя
судьба, будь справедливой!
Все положи на место свое
камень на змею,
лампу на подоконник,
поэта к ногам дочери...
* * *
За неделю развернулся лист.
Клейкий, подрастет еще немного.
И березы наклонились вниз.
Потемнела на свету дорога.
Поспешает черный муравей.
Сонно вьется пчелка золотая.
Стал спокойной птицей воробей,
рыжим глазом мошек наблюдая...
И в ночи березовых лесов
солнцем освещенная поляна
позовет и в травы вниз лицом
упадешь средь слабого дурмана.
Нет еще цветов, чтоб ослепить.
У жарков едва лишь искры в клюве.
Но душа торопится любить,
как мальчишкой в детстве... в сельском клубе...
Только ржавый отперли замок.
Дождь по речке как лады баяна.
И в сенях мальчишки, шорох ног.
Нет еще невест, явились рано...
* * *
Объясни мне, дедушка, как на свете жить?
Есть простое хлебушко, чисту воду пить.
Объясни мне, старенький, верить мне в кого?
А носи ты валенки, больше ничего.
Объясни мне, родненький, а любить кого ж?
И не трогай родинки, зеркало положь.
Дедушка ты седенький, ласковый, родной.
На, пощелкай семечки, я вернусь с зарей...
Ты бы мне, родимая, подала огня...
От огня от дивного вся сгораю я...
И еще мне водочки в чарке поднеси...
От укуса волчьего боже пронеси...
СТИХИ, НАПИСАННЫЕ В НОЧНОМ ПОЕЗДЕ
Страх прошиб. И сон прошел
Как мне дальше жить на свете?
Спят в вагоне бабки, дети,
бьет по струнам комсомол.
Синий жидкий свет в вагоне.
Спят игрушечные кони,
свисли до полу гармони,
сонны мощные ладони...
Ну, а тот, кто главный, то есть
у кого моя судьба,
останавливает поезд
возле каждого столба!
Поезд наш "пятьсот-веселый",
дымный, плотный и тяжелый,
еду я всю жизнь на нем.
Ты Сибирь моя Россия,
наши годы световые,
поцелуи, хлеб с вином...
Как мне дальше жить на свете?
Страх пробил, сон миновал.
Вот я прожил треть столетья,
волком бегал, все видал!
Без детей, лишь с чемоданом,
не гонялся за туманом
как любить издалека?
На асфальте мягче воска
вязла девичья походка,
полумесяц каблучка.
Были первые палатки
и необщие тетрадки,
топоры, костры, снега,
в скалах гулкие туннели,
голубые в небе ели,
в хвойных чашах жемчуга...
Ну, а дальше? Что же дальше?
Чем помянем годы наши
ведь не век же молодым?
Синий свет течет в вагоне.
Спят игрушечные кони.
Дети спят. Я был любим..
И наверно, чтоб напомнить,
где я жил, мотался где,
душу мне тоской наполнить,
поезд наш стоит везде:
возле каждой деревушки,
речки, столбика, куста,
возле старенькой старушки
и зеленого листа,
серенького воробья,
маленького муравья...
* * *
Сейчас погаснет. Голые деревья
на небе ясном сучьями сплелись.
Землею пахнет. Лают псы в деревне.
Летает воронье. Проходит жизнь.
Сейчас погаснет. Дай в лицо всмотреться!
Прости меня, что сумрачный чудак...
Не надо же лукавить и вертеться
постой вот так. Сейчас нахлынет мрак.
Еще не тянет почкою лесною.
В ночи услышим набуханье рек.
Глаза привыкли. Белою рекою
в лощине засветился старый снег...